Семидневный вид
Эриху Марии Ремарку, с поклоном
Осенью сорок второго года в Тбилиси по вечерам горели фонари. Я не сразу привык к этому. Три года я жил в городах, где окна заклеивают чёрной бумагой, и первое время мне казалось, что здешние люди просто забыли погасить свет и сейчас за это поплатятся.
У меня был семидневный вид на жительство. Это листок с печатью, по которому иностранцу разрешается жить в стране неделю, а через неделю надо прийти и попросить снова. Каждый четверг я стоял в коридоре полицейского управления среди поляков, чехов, венских врачей и пражских адвокатов. Чиновник был пожилой грузин с усталыми глазами. Он ставил печать молча и ни разу не спросил меня, зачем я здесь. За это я был ему благодарен больше, чем за печать.
Я был немец. В тот год это надо было объяснять. Я ушёл из Германии в тридцать третьем, и с тех пор она шла за мной: в Прагу, в Париж, в Марсель. В Стамбуле я опередил её на пароход. Дальше был Батум и этот город между горами, за которыми она теперь стояла. Говорили, что за хребтом её танки вышли к какой-то реке с коротким названием. Бежать дальше было некуда, кроме Персии, а для Персии нужна была виза.
Вечерами я сидел в погребке у Арчила. Туда ходили все, у кого был семидневный вид, потому что Арчил верил в долг до четверга. Мы пили чачу, виноградную водку, от которой сначала перехватывает горло, а потом становится всё равно, какой сегодня день недели.
Рут пришла туда в конце сентября. На ней было летнее пальто, и она держала рюмку обеими руками, как держат чашку с горячим.
— Вы давно здесь? — спросила она.
— Сорок две недели.
— Вы считаете неделями?
— Здесь все считают неделями. Годами считают те, у кого есть паспорт.
Она была из Вены. Её муж остался во Франции, в лагере, и писем от него не было с весны. У неё была американская виза, настоящая, с орлом, на получение которой ушло полтора года. Не было только транзитной, через Персию, без которой американская стоила столько же, сколько бумага, на которой её напечатали. А американская кончалась первого ноября.
— Смешно, — сказала она. — У меня есть дверь в Америку и нет коридора, чтобы к ней подойти.
— У меня наоборот, — сказал я.
Это была правда. Персидскую транзитную визу я получил в августе, после тридцати шести четвергов, через человека по имени Леван, который знал всех консулов города по именам их жён. Она лежала у меня в нагрудном кармане, в бумажнике, и вела в страну, из которой мне некуда было ехать дальше.
Мы встречались три недели. Мы ходили по проспекту под платанами, и она останавливалась у витрин, в которых лежали хлеб и сыр. Просто лежали, без карточек. Она говорила, что после Марселя не может пройти мимо хлеба, не постояв. По ночам она кашляла и просила не обращать внимания.
— Что вы будете делать после первого ноября? — спросил я однажды.
— Стоять у витрин, — сказала она. — Это тоже занятие.
В последний четверг октября я пошёл к Левану. Он сидел в кофейне напротив почтамта и читал три газеты сразу.
— Визу нельзя переписать на другое имя, — сказал Леван. — Но консул может выдать новую, если старую вернуть. Он любит счёт. Ему велено выдавать двадцать в месяц, и ваша была последней августовской.
— Сколько?
Он назвал. Это были все мои деньги и часы.
— Вы понимаете, что второй раз вам не дадут? — спросил Леван. Он смотрел на меня без любопытства, как врач.
— Понимаю.
— Тогда часы оставьте себе. Человеку без визы надо знать, который час.
Она уезжала тридцатого, бакинским поездом. На перроне было много народу, и все говорили тихо, как говорят люди, привыкшие, что их слушают. Рут держала паспорт обеими руками.
— Вы мне не сказали, откуда она взялась.
— Консул ошибся в счёте, — сказал я. — С ними это бывает.
— С ними этого не бывает, — сказала она.
Она посмотрела на мой нагрудный карман и больше ни о чём не спросила. Поезд тронулся. Я шёл рядом с окном, пока не кончился перрон.
В четверг я стоял в коридоре полицейского управления. Чиновник взял мой листок, долго на него смотрел и впервые заговорил со мной, по-русски, медленно, чтобы я понял.
— Сорок семь недель. Вы не уехали.
— Не уехал.
Он поставил печать. Потом зачеркнул в листке слово «семь», надписал сверху «тридцать» и расписался рядом.
— Приходите через месяц, — сказал он. — У меня тоже много работы.
Вечером я пошёл к Арчилу. На проспекте горели фонари, в витринах лежал хлеб. Я постоял у одной. Это тоже занятие, она была права. Арчил налил мне чачи и сказал, что теперь верит мне в долг до конца месяца.