Абонемент
Стивену Кингу, с поклоном
Мне было двенадцать в то лето, когда в Юрьевце появилась очередь. Это было лето восемьдесят шестого года, жаркое, с грозами по субботам. Отец в мае купил подержанный «Волгарь» с пробитым глушителем, на Волге тонули баржи с арбузами (одна точно утонула, мы всё лето за ними ныряли), а в городской библиотеке я нашёл книгу, которой не было.
Нас было четверо. Я, Санька Лодыгин, у которого отец пил, толстый Боря Фридман и Верка Солнцева, которая плевала дальше нас всех и которую я любил, хотя скорее съел бы живого рака, чем это сказал. Мы гоняли на велосипедах от пристани до кирпичного завода, закрытого три года назад, и считали, что знаем город до последней дыры в заборе.
В библиотеку я пошёл из-за дождя. В дальнем зале, где стояли подшивки старых журналов и пахло мышами, на нижней полке лежал на боку толстый серый том. На корешке стояло: Павел Юричев, «Союз». Ни штампа, ни кармашка для карточки. Шестьсот двенадцать страниц.
Я знал это название. Его все знали. «Будешь плохо учиться, попадёшь в Союз», говорила нам историчка, и весь класс ржал. А отец говорил, что такой книги нет, что её придумал один заграничный слепой старик, чтобы нас подразнить.
Книга лежала у меня в руках и весила как кирпич.
Я вынес её под рубашкой. Библиотекарша, старая Аглая Петровна, которая сидела за стойкой, сколько я себя помнил, и сколько себя помнил мой отец, подняла голову и посмотрела мне на живот. Ничего не сказала. Я тогда решил, что мне повезло. Сейчас я думаю иначе.
Читал я на чердаке, по сорок страниц в день. В книге была страна, похожая на нашу, как покойник похож на живого. Те же города, та же река. Одна партия и одна газета. Люди стояли за хлебом и писали номера химическим карандашом на ладонях. Взрослые включали воду на кухне, когда хотели поговорить.
На сто двадцатой странице у булочной на Советской встала очередь.
Улицы Советской в Юрьевце не было. Была Покровская. Но в то утро на угловом доме висела табличка, старая, с облупившейся эмалью, словно провисела там полвека, и под ней молча стояло человек тридцать. В булочной было полно хлеба, я видел через стекло. Они всё равно стояли. Мама Саньки Лодыгина стояла восьмой, и на ладони у неё была лиловая восьмёрка.
— Тёть Зин, вы зачем стоите? — спросил я.
Она посмотрела на меня так, будто я спросил, зачем она дышит.
— Все стоят, — сказала она.
Верка поверила мне первая, когда я показал книгу. Боря поверил на двухсотой странице, когда его отец, зубной врач, снял с двери медную дощечку с фамилией и не смог объяснить зачем. Санька не верил дольше всех. Он пришёл ко мне на чердак в июле, серый, и сказал, что сосед Пахомыч вторую неделю сидит у окна с тетрадкой и записывает, кто к кому ходит. И что отец, трезвый, вчера поздоровался с Пахомычем первым и снял кепку.
Взрослые ничего не замечали. Вот что было хуже всего, хуже таблички и лиловых цифр. Они вставали в очередь так, будто вставали всегда. Мой отец, который всю жизнь орал на телевизор, когда показывали Думу, теперь смотрел молча. Однажды вечером он зашёл на кухню, где мама чистила картошку, и прежде чем заговорить, открыл кран.
Я стоял в коридоре и слушал, как льётся вода. Мне было двенадцать, и я впервые понял, что можно бояться звука, в котором нет ничего страшного.
К тому вечеру я дошёл до четырёхсотой страницы. Дальше в книге начинались лагеря. Я заглянул вперёд, на одну строчку, и захлопнул.
— Её надо вернуть, — сказала Верка. — Пока ты не дочитал.
— А если сжечь? — спросил Боря.
— Дурак. В ней про это тоже есть, — сказал я. — Страница триста одиннадцать. Там жгут книги, и от этого только хуже.
Мы пошли вчетвером, в субботу, под грозу. У булочной стояло уже человек сто, под дождём, без зонтов. Когда мы проезжали мимо, они повернули головы, все сразу, и посмотрели на свёрток у меня на багажнике. Пахомыч стоял первым. Он что-то записал.
Библиотека была открыта, хотя шёл десятый час вечера. Аглая Петровна сидела за стойкой при одной лампе.
— Сколько? — спросила она.
— Четыреста, — сказал я. Мне не пришло в голову врать.
— Много. До тебя дальше всех дошёл учитель географии, в пятьдесят втором. Триста сорок. Тогда на почте начали вскрывать письма.
— Откуда она у вас?
— Она везде, — сказала Аглая Петровна. — В каждом городе, на нижней полке. Её берут, и никто не дочитывает. Поэтому её и нет.
Она взяла том обеими руками, как берут спящего младенца или мину, и унесла в дальний зал. Мы слышали, как он лёг на полку.
Утром таблички на угловом доме не было. У булочной никто не стоял. Отец орал на телевизор, и я чуть не заревел от счастья.
С тех пор прошло много лет. Верка Солнцева живёт в Нижнем, у неё трое. Боря лечит зубы, и дощечка висит на месте. Санька утонул в девяносто первом, и книга тут ни при чём. В учебниках пишут, что романа «Союз» никогда не было, и я не спорю. Я знаю, почему его нет.
Но ту строчку с четыреста первой страницы я помню. И когда где-нибудь, в банке или на вокзале, я вижу больше десяти человек, стоящих друг за другом, я смотрю им на ладони.