Павел Юрич

Все сборники · Счастливые дороги

Счётчик

Павел Юрич · около 72 мин чтения

Иллюстрация к рассказу «Счётчик»

Глава первая

Неодинаковые весы, неодинаковая мера, — то и другое мерзость пред Господом.

— Притчи 20:10

Линкольн, как известно всякому, кто там родился, состоит из двух городов, верхнего и нижнего, и соединяет их улица, которая так и называется — Крутой холм, и название это совершенно честное. Наверху стоят собор и замок, живут каноники, стряпчие, вдовы стряпчих и те, кто хочет, чтобы его принимали за каноника или стряпчего. Внизу — река, два вокзала, заводы, железнодорожные переезды, шлагбаумы которых опускаются по десять раз в час, и длинные ряды одинаковых кирпичных домов, в которых живут те, кто на этих заводах работает и кто возит каноников наверх и вниз. Сирил Морс, таксист, жил внизу, в одном из таких домов, на улице за железной дорогой, и возил.

В сентябре 1962 года его сын жил в этом доме девятый месяц, и девять месяцев в доме считалось, что это ненадолго. Три с половиной года назад Эндевор Морс ушёл из Оксфорда без степени, два года прослужил в войсках связи, последние полтора из них в Западной Германии, и вернулся на Рождество рядовым, с чемоданом книг и пластинок, весившим больше, чем всё остальное его имущество. С тех пор он спал в маленькой комнате над кухней, той самой, в которой спал мальчиком, и каждое утро просыпался от того, что мачеха внизу громко ставит чайник на плиту, и каждое утро думал, что она делает это не нарочно, и каждое утро не верил себе.

Мачеху звали Гвен. Судить её строго было бы несправедливо, потому что и у неё была своя правда: она вышла за вдовца с двенадцатилетним сыном, который читал за столом латинские книжки и смотрел на неё так, словно она была грамматической ошибкой в чужом тексте, и этот сын уехал в Оксфорд на стипендию, о которой вся улица говорила неделю, а потом вернулся без степени, о чём улица говорила месяц, и теперь сидел на её кухне с тем же самым видом, только теперь ему было двадцать четыре года и он платил за стол три фунта в неделю. Она брала эти деньги каждую пятницу и каждую пятницу пересчитывала, и Морс понимал, что пересчитывает она не деньги.

Её дочь Джойс, сводная сестра Морса, была другой породы. Ей было девятнадцать, она служила телефонисткой на городской телефонной станции, смеялась громко, всю свою жизнь называла его «наш учёный» и была единственным человеком в этом доме, который радовался, когда он входил. Так будет и дальше: через много лет именно Джойс позвонит ему в Оксфорд сказать, что отец умирает, и именно к Джойс он поедет, когда ей самой станет тяжело, но об этом в другой раз.

Отец был таким же, каким Морс его помнил. Холодным или бесчувственным назвать его было бы неверно, хотя сын называл его именно так, когда вообще о нём говорил. Сирил Морс был человеком, который верил цифрам и не верил словам, и потому слова тратил скупо, как тратят монеты, в которых не уверены. Двадцать лет он возил людей по Линкольну на чужих машинах, а пять лет назад купил свою, старый чёрный «остин», и одновременно с машиной купил вещь, которой в тогдашнем Линкольне гордились далеко не все таксисты, а именно таксометр.

Таксометр тех лет был металлическим ящиком с часовым механизмом внутри, соединённым тросиком с колёсами машины. Сбоку торчал флажок. Пока флажок стоял торчком, машина была свободна и счётчик спал. Когда пассажир садился, таксист опускал флажок, и в окошке начинали бежать пенсы. Но кроме окошка для пассажира у таксометра были другие окошки, маленькие, на боковой стенке, и в них стояли цифры, которые нельзя было ни сбросить, ни подвинуть: сколько всего миль проехала машина за свою жизнь, сколько из них с опущенным флажком, то есть за деньги, и сколько раз флажок опускался. Владельцы такси ставили эти окошки для того, чтобы наёмные шофёры не возили пассажиров мимо кассы. Сирил Морс был сам себе владелец и сам себе шофёр, и потому каждый вечер, вернувшись домой, переписывал цифры из маленьких окошек в чёрную книжку, вместе с датой и выручкой, чтобы знать, сколько он стоит. Так он сам и говорил: не «сколько заработал», а «сколько я сегодня стоил».

Морс смотрел на это каждый вечер девять месяцев и ни разу не спросил, зачем. Отец ни разу не объяснил. Когда-то, в детстве, мальчик, которому мать дала имя корабля, пытался рассказать отцу про цифры, которые его волновали, про стихотворные размеры и про то, что в гекзаметре шесть стоп, и отец слушал его с тем же лицом, с каким слушал пассажиров, которые рассказывали ему о своих болезнях, и сказал, что стопами сыт не будешь. С тех пор они не говорили о цифрах.

Работа у Морса в тот год была, и даже не одна. Зимой он считал мешки на складе семенной фирмы, весной считал чужие долги в конторе строительного общества, а в августе биржа труда послала его наверх, на Касл-сквер, в контору стряпчих «Данстан и Пирс», где заболел писарь, и там он сидел уже третью неделю за высокой конторкой у окна, из которого были видны замковые ворота, и переписывал набело чужие завещания, договоры аренды и доверенности. Старшая конторщица, мисс Экройд, дама в пенсне и с вечно поджатыми губами, в первый же день нашла в его бумагах ошибку и в первый же день убедилась, что это была не его ошибка, а ошибка заболевшего писаря, которую Морс честно скопировал, и с тех пор смотрела на него с тем осторожным уважением, с каким смотрят на хороший, но чужой зонтик, забытый в приёмной.

Каждое утро Морс поднимался пешком по Крутому холму, из нижнего города в верхний, и каждый вечер спускался, и подниматься ему было легче. Верхний город немного напоминал ему Оксфорд: те же старые камни, те же люди, уверенные, что камни принадлежат им, и тот же колокол над всем этим. А нижний город напоминал ему нижний город.

В пятницу, двадцать первого сентября, в десятом часу вечера отец сидел за кухонным столом над своей чёрной книжкой, грыз карандаш и выводил цифры, а Морс сидел напротив с книгой и не читал. Гвен мыла посуду. Джойс была на смене. По радио говорили про Кубу, про то, что русские возят туда какие-то грузы и что американцам это не нравится, и отец, не поднимая головы, сказал, что американцам ничего не нравится, что не ихнее, и что он возил их из Хемсвелла1 и знает.

В Линкольне о ракетах знали все и не думал никто, как не думают о фабричной трубе на краю города.

Отец закрыл книжку, положил на неё карандаш, как кладут ключ на запертую дверь, и впервые за вечер посмотрел на сына.

— Твоя контора ведёт дела старой миссис Рэй, — сказал он. Это был не вопрос.

Морс сказал, что не знает, чьи дела ведёт его контора, и что писарям об этом не докладывают.

— Ведёт, — сказал отец. — Я её каждый первый четверг месяца вожу к вам наверх и обратно, восемь лет. Она говорит, что в следующий раз едет не просто так. Едет менять бумагу. И чтобы я никому не говорил, а особенно племяннику.

Он встал, убрал книжку в ящик буфета, туда, где она лежала пять лет, и добавил, уже стоя в дверях:

— Я никому и не говорю. Тебе вот сказал. Ты теперь там сидишь.

Что именно имел в виду Сирил Морс, неизвестно; вероятно, он и сам этого не знал. Но сын его впервые за девять месяцев услышал от него что-то похожее на доверие и долго ещё сидел над закрытой книгой, слушая, как Гвен за его спиной вытирает тарелки, и не зная, радоваться ему или нет.

Глава вторая

И возненавидел я весь труд мой, которым трудился под солнцем, потому что должен оставить его человеку, который будет после меня. И кто знает: мудрый ли будет он, или глупый?

— Екклесиаст 2:18–19

Миссис Эдит Рэй приехала в контору «Данстан и Пирс» в четверг, четвёртого октября, ровно в одиннадцать, и Морс, который сидел у окна, сначала увидел не её, а чёрный «остин» с таксометром, который остановился у подъезда, и отца, который вышел и обошёл машину, чтобы открыть заднюю дверцу. За девять месяцев Морс ни разу не видел, чтобы отец делал это для кого-нибудь, и неприятно удивился, как удивляются, узнав случайно, что кто-то из родных умеет танцевать.

Миссис Рэй была маленькая, сухая, в сером пальто и в шляпке с чёрным пером, которая была модной, должно быть, при коронации нынешней королевы, а может быть, и предыдущего короля. Ей было шестьдесят восемь лет, она была вдовой торговца зерном и жила одна в высоком узком доме на одной из тихих улиц верхнего города, в доме, где, как потом узнал Морс, было три этажа, восемь комнат и одна лестница, крутая, как всё в этой части Линкольна. Она прошла через приёмную, кивнув мисс Экройд, как кивают слуге в чужом доме, в кабинет мистера Данстана, и дверь за ней закрылась, а через полчаса открылась снова, и мистер Данстан, седой, розовый и неизменно вежливый, сам проводил её до лестницы.

— В понедельник, двадцать девятого, — сказал он. — Мистер Пирс вернётся, и мы соберём свидетелей. До тех пор мой совет — обдумайте.

— Я обдумывала сорок лет, — сказала миссис Рэй. — Я обдумывала, когда ему было пять и он украл у меня из сумочки шиллинг. Я обдумывала, когда ему было двадцать и он продал мотоцикл моего покойного мужа. Теперь ему сорок, он продаёт чужие машины и считает, сколько стоит мой дом. Я обдумала, мистер Данстан.

Она спустилась по лестнице, не держась за перила, и Морс видел из окна, как отец снова обошёл машину, как она села, как флажок таксометра упал вниз и как «остин» медленно покатился по булыжнику мимо замковых ворот.

Морс, разумеется, любопытствовал. Во второй половине дня мисс Экройд положила ему на конторку несколько листов, исписанных аккуратным почерком мистера Данстана, и велела переписать набело в двух экземплярах, и Морс переписал, и прочёл, потому что нельзя переписать текст, не прочитав его, что бы ни думали на этот счёт стряпчие. Это был проект нового завещания. По старому, составленному вскоре после войны, дом и всё остальное отходило единственному племяннику покойного мужа, Деннису Рэю. По новому Деннис Рэй получал сто фунтов и часы дяди, а дом отходил приходу церкви, куда миссис Рэй ходила сорок лет, под дом для престарелых женщин, у которых нет племянников.

Проект завещания — ещё не завещание2: пока новая бумага не подписана, в силе остаётся старая, сколько бы проектов ни лежало у стряпчего в столе. Мистер Пирс, младший компаньон, был в отпуске в Шотландии до конца месяца и стрелял там тетеревов, и мистер Данстан, человек старой школы, не доверял свидетельство завещания ни конторщицам, ни писарям, ни тем более временным писарям из нижнего города. Подписание назначили на понедельник, двадцать девятое октября, на десять утра.

До десяти утра двадцать девятого октября миссис Эдит Рэй не доживёт. Догадаться об этом нетрудно, если знаешь, что читаешь детектив; Морс в тот день не знал, что живёт в нём.

В три часа дня в контору пришёл Деннис Рэй.

Он был из тех людей, что входят в комнату раньше, чем открывают дверь: сначала входил запах сигарет и одеколона, потом голос, потом верблюжье пальто, и только потом сам Деннис Рэй, румяный, с усиками, как у киноактёра, которого все помнят по лицу и никто по фамилии. На северной окраине города у него была площадка подержанных машин, огороженная гирляндой из цветных флажков, и ходили слухи, которые Морс слышал даже на улице за железной дорогой, что машины там иногда продаются с таким пробегом, какого у них никогда не было, и что сам Деннис Рэй должен стольким людям, что им впору собраться и завести свой клуб.

Он спросил мистера Данстана. Мисс Экройд сказала, что мистер Данстан занят. Он сказал, что подождёт, и сел, и закурил, и стал смотреть по сторонам, и взгляд его задержался на конторке Морса ровно на такое время, чтобы Морс перевернул лист надписью вниз, и движение это не ускользнуло от Денниса Рэя, и Деннис Рэй улыбнулся.

— А я вас знаю, — сказал он. — Вы сын Сирила. Учёный. Сирил мне про вас рассказывал.

Это была неправда: Сирил Морс никому не рассказывал про своего сына, и Морс это знал, и именно из-за этого самая простая фраза Денниса Рэя задела его так, как не задела бы никакая дерзость. Деннис Рэй знал его отца, и знал достаточно, чтобы называть его по имени.

Мистер Данстан в тот день Денниса Рэя не принял. Он передал через мисс Экройд, что дела клиентов контора обсуждает с клиентами, и Деннис Рэй встал, затушил сигарету в цветочном горшке мисс Экройд и сказал, что ничего, что он и так всё знает, потому что тётушка накануне вечером сама ему всё сказала, и сказала так, что слышала вся улица, и что в её возрасте люди часто говорят вещи, о которых потом жалеют. Уже в дверях он обернулся и подмигнул Морсу.

— Передайте отцу, чтобы заехал. Насчёт машины. Он знает.

Морс передал. Отец выслушал его, сидя над чёрной книжкой, и ничего не ответил, и вывел очередную цифру, и Морс случайно увидел, что цифра эта была выручкой за день и что день был плохой. Но перед тем как закрыть книжку, отец сказал, не поднимая глаз:

— Ты видел его циферблат на его площадке? У тех машин? Спидометры у них моложе хозяев. У меня счётчик врать не умеет. А у него всё врёт.

И убрал книжку в ящик буфета.

Глава третья

А на земле уныние народов и недоумение; и море восшумит и возмутится; люди будут издыхать от страха и ожидания бедствий, грядущих на вселенную.

— От Луки 21:25–26

В середине октября мистер Данстан послал Морса отнести миссис Рэй переписанный набело проект, чтобы та прочла его дома, не торопясь, и Морс впервые увидел дом, о котором всё это было. Дом стоял в конце короткой тихой улицы за собором, один в ряду таких же высоких и узких, с лакированной чёрной дверью и медным молотком, который чистили, судя по всему, чаще, чем окна. Миссис Рэй встретила его в передней, взяла конверт, не предложив сесть, и тут же, стоя, прочла его целиком, и Морс всё это время стоял и смотрел на лестницу.

Лестница была узкая, крутая, из тёмного дуба, с перилами по одну сторону, и на каждой ступеньке лежала ковровая дорожка, прижатая в углу медным прутом. Прутья блестели, как дверной молоток. Наверху, на площадке второго этажа, висела картина с кораблём и стоял столик с вазой, а выключатель был только один, внизу, у входной двери, так что тот, кто спускался ночью, спускался в темноте.

— Я когда-то сдавала комнату наверху, — сказала миссис Рэй, заметив, куда он смотрит, и не отрываясь от бумаги. — Мальчику из Скамптона. Он состоял при самолётах, а женатых им разрешают жить в городе. Он, видите ли, собирался жениться. В сентябре он съехал, задолжав за месяц, и вместе с ним съехали запонки моего покойного мужа. Я не стала заявлять. В моём возрасте запонки нужнее мертвым, чем живым.

Она сложила бумагу, убрала в конверт и сказала, что всё написано так, как она хотела, и что написано чисто, без помарок, и что она скажет об этом мистеру Данстану. Потом посмотрела на Морса внимательнее.

— Вы сын Сирила Морса, — сказала она, как сказал Деннис Рэй, только иначе. — Ваш отец восемь лет возит меня и ни разу не взял с меня лишнего пенни. У него счётчик. Я сама слежу за счётчиком, молодой человек, я всю жизнь за всем слежу. Другие возят и называют цифру с потолка. А ваш отец показывает на счётчик. Я таких людей знаю троих, и двое из них уже лежат на кладбище.

С каким чувством Морс спускался в тот день по Крутому холму, он и сам не мог бы назвать. Похвалу своему отцу он слышал впервые в жизни, и услышал её от чужой старухи в старомодной шляпке, и похвала эта касалась именно того, что сам Морс в отце ненавидел больше всего: счёта.

А в понедельник, двадцать второго октября, президент Кеннеди выступил по телевидению в семь часов вечера по вашингтонскому времени, то есть в Англии в полночь, и сказал, что на Кубе строятся позиции советских ракет и что Соединённые Штаты берут остров в кольцо кораблями. Многие люди того поколения потом рассказывали, что просидели ту ночь у радиоприёмников, хотя большинство из них, надо думать, спали, а узнали обо всём утром из газет, как и всегда узнают об истории. В доме за железной дорогой не спала только Джойс, потому что была на ночной смене, и потому именно от неё Морс узнал, как эта ночь выглядела с той стороны коммутатора.

— В час ночи все лампочки загорелись сразу, — рассказывала она утром на кухне, стаскивая туфли и не в силах перестать говорить. — Все вдруг стали звонить всем. Матерям в Грантем, дочерям в Лондон, одна женщина хотела, чтобы её соединили с Австралией, с сыном, она не знала номера, она знала только, что он в Аделаиде. А один мужчина попросил соединить его с Хемсвеллом и спросить там, стоит ли ему увозить семью. Я не знала, что ему сказать. Старшая сказала, чтобы я соединяла и не слушала. А как не слушать, когда они все говорят одно и то же? «Ты там как?» Все до утра спрашивали друг друга, как они там.

Точнее ту неделю не опишешь. Всю неделю Линкольн спрашивал друг друга, как они там, и никто не знал, что отвечать. В газетах писали о блокаде и о советских кораблях, которые шли к Кубе и не останавливались, писали о гражданской обороне, в которой по графству состояло уже больше восьми тысяч человек, и ничего не писали о Хемсвелле, потому что о Хемсвелле писать было не принято. Отец возил пассажиров и вечером писал цифры в чёрную книжку и однажды, закрыв её, сказал, что такой хорошей недели у него не было с коронации, потому что когда люди боятся, они ездят к родным и не торгуются.

Осуждать Сирила Морса за эту фразу трудно: она была точной, а точностью в этой семье страдали оба, и отец, и сын. Но Морс осудил, и ничего не сказал, и ушёл наверх, в свою комнату над кухней, и ставил там пластинку, тихо, потому что Гвен не любила, когда в доме поют немцы (что это была за пластинка, угадать нетрудно).

Глава четвёртая

Сторож! сколько ночи? сторож! сколько ночи? Сторож отвечает: приближается утро, но еще ночь.

— Исаия 21:11–12

О субботе, двадцать седьмого октября 1962 года, в Линкольне знали тогда гораздо меньше, чем знают теперь3. Теперь известно, например, что ночью по просёлочным дорогам графства, из ненанесённого на карты склада под Фолдингуортом, везли к площадкам боеголовки, в обыкновенных трёхтонных грузовиках, и что на каждый грузовик приходился один военный полицейский из авиационной полиции, которая в английских ВВС сторожила аэродромы и склады, и одна его служебная собака. В тот день в Линкольне ничего этого не знали. Знали другое: что солдаты и лётчики, которых по субботам полно в кино и пабах, в ту субботу в город не пришли, что телефон в Скамптоне не отвечает ни жёнам, ни невестам и что по дорогам вокруг города с утра идут какие-то машины и лучше на них не смотреть.

Джойс вернулась с дневной смены белая и сказала, что линии на аэродромы с обеда не дают частных соединений и что старшая сказала, что так было только один раз, в сорок четвёртом. Гвен сказала, чтобы она не выдумывала. Отец ничего не сказал, потому что отца не было: субботние вечера были для таксистов самыми дорогими в неделе, и Сирил Морс, веривший цифрам, раньше полуночи домой не приезжал, будь там хоть война, а в тот вечер казалось, что она и впрямь там.

Морс не мог сидеть дома. Дело было не в страхе и не в предчувствии: скорее всего, молодому человеку просто было невыносимо сидеть в одной кухне с мачехой и радиоприёмником, когда, возможно, кончается мир. В десять часов он надел пальто и вышел, и ноги, как каждое утро, понесли его вверх, к Крутому холму.

Ночь была сырая, без дождя, с тем осенним туманом, который в Линкольне поднимается от реки и останавливается на середине холма, так что нижний город тонет в нём, а верхний стоит над ним, как остров. Собор был подсвечен прожекторами, и свет уходил вверх по башням и терялся в тумане, и Морс, стоя возле западного фасада, подумал, что если кто-нибудь в ту ночь искал с воздуха ориентир на линкольнской равнине, то лучшего ему не найти. Потом он подумал, что лётчики войны, которые взлетали с этих же аэродромов, думали то же самое, только наоборот: что собор виден с воздуха на десятки миль и что по нему можно вернуться домой.

Морс в тот вечер внимателен не был. Проходя обратно мимо собора, по тихой улице, которая вела к Крутому холму кругом, он увидел у тротуара чёрный «остин» с таксометром. Машина стояла с погашенными фарами, в кабине никого не было, и сквозь боковое стекло, в свете фонаря, был виден таксометр и флажок над ним, поднятый торчком. Машина была свободна. Часы на башне собора за его спиной пробили три четверти, и он сообразил, что без четверти одиннадцать, потому что, выходя из дому, слышал, как на ближней церкви било десять.

Утверждать, что Морс узнал машину, нельзя. В Линкольне было много чёрных такси, и таксометры были далеко не у всех, но и не у одного отца. Он не посмотрел на номер. Он думал о Кубе, о башнях в тумане, о лётчиках войны и о том, что никому в мире, кроме Джойс, не станет звонить и спрашивать, как он там, и потому только скользнул взглядом по пустой машине и пошёл дальше вниз, и внизу, на пересечении с большой улицей, мимо него медленно прошёл тёмно-зелёный грузовик с брезентовым верхом, и в кабине рядом с водителем сидел человек в фуражке, а между ними торчали два острых собачьих уха.

Он вернулся домой в половине двенадцатого. Гвен уже спала. Отец приехал в четверть первого, и Морс, лёжа в темноте в своей комнате над кухней, слышал, как он вошёл, как сел за стол, как скрипнул ящик буфета. Потом долго было тихо, дольше, чем обычно, и Морс, привыкший за девять месяцев к длительности этой тишины, как привыкают к крану, который капает, услышал, что она длиннее, и услышал ещё один звук, которого за девять месяцев не слышал ни разу: тихое пошоркивание резинки по бумаге. Потом снова скрипнул ящик, и отец пошёл наверх.

Потом Морс помнил всё это точно, до минуты. Но в ту ночь он уснул с одной-единственной мыслью: что собор стоит там восемьсот лет, и что ему было бы очень жаль, если бы они все оказались последними восемьюстами.

А в воскресенье утром приходящая уборщица миссис Рэй, открыв своим ключом чёрную лакированную дверь с медным молотком, нашла хозяйку у подножия лестницы, в ночной рубашке и халате, с свечой в латунном подсвечнике, откатившейся к двери гостиной. Свеча погасла, догорев до половины.

Глава пятая

Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем, язвы, ходящей во мраке.

— Псалом 90:5–6

В понедельник, двадцать девятого октября, в десять утра, в то самое время, когда миссис Эдит Рэй должна была подняться по лестнице конторы «Данстан и Пирс», не держась за перила, и подписать бумагу в присутствии мистера Данстана и загоревшего в Шотландии мистера Пирса, мистер Данстан вышел из своего кабинета с папкой в руках, постоял посреди приёмной, как будто забыл, зачем вышел, и положил папку на конторку мисс Экройд.

— В архив, — сказал он. — Проект больше не нужен.

В то утро весь Линкольн, как и вся Англия, жил облегчением. Накануне, в воскресенье днём, московское радио передало письмо Хрущёва, в котором тот обещал разобрать свои ракеты на Кубе и увезти их домой, и в понедельник газеты печатали на первых полосах слова, которые люди потом вырезали и хранили в книгах, и каноники в верхнем городе, надо полагать, уже сочиняли благодарственные молитвы к следующему воскресенью. Мир не кончился. Кончилась только миссис Рэй, и об этом в газетах написали три строчки на седьмой странице, в разделе, который никто не читает, кроме стряпчих и вдов.

Дознание коронера4 состоялось в пятницу. Мистер Данстан пошёл на дознание как поверенный покойной и взял с собой Морса, чтобы тот вёл запись, и Морс сидел в третьем ряду с блокнотом на колене и записывал.

Приходящая уборщица, миссис Талли, показала, что нашла хозяйку в воскресенье в девять утра, что дверь была заперта на английский замок, который защёлкивается сам, и что свет в передней был выключен. Врач показал, что смерть наступила от перелома шеи при падении с лестницы, между десятью вечера и двумя часами ночи, и что тело не имеет никаких повреждений, которые нельзя было бы объяснить падением. Констебль городской полиции, прибывший первым, показал, что выключатель в доме один, внизу, и что покойная, по всей видимости, спускалась ночью со свечой и оступилась. Племянник покойной, мистер Деннис Рэй, в тёмном костюме и с чёрной повязкой на рукаве, показал, что не видел тётку с четверга, что субботний вечер провёл в пабе «Лошадь и плуг» на северной окраине, что в десять минут одиннадцатого вызвал такси и что такси отвезло его домой, в совершенно другую сторону от собора. И что таксист это подтвердил полиции.

Коронер спросил, какой таксист. Констебль заглянул в блокнот и назвал фамилию. Морс записал её в свой блокнот, своим собственным почерком, начиная с большой буквы.

Коронер вынес решение за семь минут. Смерть от несчастного случая. Он добавил, что дома старого Линкольна, при всей их красоте, строились не для пожилых дам и что он пользуется случаем, чтобы напомнить городскому совету о желательности выключателей на верхних площадках, и все понимающе покивали головами, и заседание кончилось.

Из всего сказанного за это утро Морса задела фраза, которую никто, кроме него, не заметил, и сказала её миссис Талли, уборщица, и сказала не коронеру, а самой себе, уже в дверях, надевая перчатки: «И свеча-то новая была, я её в субботу утром сама поставила».

Морс протиснулся к ней сквозь толпу и спросил, какую свечу. Миссис Талли посмотрела на него с подозрением, но ответила, потому что ей нужно было кому-нибудь ответить. В латунном подсвечнике, что стоял у хозяйки на ночном столике. Хозяйка никогда его не зажигала, разве что ночью сходить вниз, а ночью она вниз не ходила, у неё всё было наверху, и вода, и всё. Старая свеча стояла с пасхи, от неё остался вот такой огарок, и миссис Талли поставила новую, потому что все говорят про войну, а на войне первым делом гаснет свет, уж она-то знает, она жила в Линкольне в сорок первом.

— А теперь она до половины, — сказала она. — Стало быть, она её зажигала и читала, наверное. Из-за нервов. Из-за Кубы вашей.

Обыкновенная домашняя свеча тех лет, не чета нынешним, которые зажигают разве что на дни рождения, горела часов пять-шесть. Чтобы сойти по лестнице в тёмную переднюю и нажать выключатель, нужна минута. Чтобы свеча сгорела до половины, нужны часа три, и все три часа она должна стоять, а не лежать, потому что упавшая свеча гаснет сразу или через минуту. Миссис Рэй могла, как сказала миссис Талли, читать при свече три часа из-за нервов. Но в спальне у миссис Рэй, как Морс узнал через день из описи имущества, которую сам же и переписывал набело, была настольная лампа с зелёным абажуром, исправная, и на тумбочке под лампой лежали читальные очки и молитвенник. Помещения старого Линкольна строились не для пожилых дам, но читать при свече, когда над кроватью горит лампа, в них не стала бы даже самая нервная из них.

Морс не сказал об этом никому, и не из осторожности, а из привычки, приобретённой в Германии, сначала думать, а потом идти к мистеру Ройсу, хотя никакого мистера Ройса в Линкольне не было. А ещё он не сказал никому о чёрном такси с поднятым флажком на тихой улице за собором, но тут причина была проще: о такси он в тот день просто не вспомнил. Ни на дознании, когда констебль назвал фамилию таксиста, ни потом. Память на то и память, чтобы выдавать не всё сразу, и упрекать её за это бессмысленно.

Глава шестая

Наследство, поспешно захваченное вначале, не благословится впоследствии.

— Притчи 20:21

А воскресенье, двадцать восьмое октября, в доме за железной дорогой запомнили не по миссис Рэй, а по радио.

О том, что старуха за собором упала с лестницы, в нижнем городе узнали к вечеру, и узнали от Сирила, которому сказали на стоянке у вокзала, а на стоянку новость принёс другой таксист, возивший доктора. Сирил сказал об этом за ужином, коротко, между двумя кусками, как говорил о погоде, и добавил только, что восемь лет возил её по первым четвергам и что первый четверг теперь у него пустой. Гвен сказала, что все там будем. Джойс спросила, не та ли это дама, к которой Морс носил бумаги, и Морс сказал, что та, и больше ничего не сказал, и отец на него не посмотрел.

А днём, часа в три, по радио передали, что Москва согласна увезти свои ракеты с Кубы, и с Линкольном сделалось то же, что в тот день со всеми городами Англии. Люди выходили на улицу без пальто, хотя было холодно, и стояли у калиток, и говорили соседям то, что соседи и так уже знали. В пабах к вечеру не хватило пива. На соборе звонили к вечерне дольше, чем полагалось, и звонарь, похоже, в тот день просто не мог остановиться. Солдаты и лётчики в город так и не пришли: тревогу на аэродромах сняли не сразу, и об этом в городе тоже знали, но в тот вечер это уже никого не пугало. Гвен открыла бутылку хереса, которая стояла в буфете с Рождества, и налила всем, включая пасынка, и это был, по всей видимости, единственный раз за весь девятый месяц, когда она налила пасынку чего-то сама.

Морс выпил и пошёл наверх, и сидел у окна, и смотрел на железную дорогу, и думал не о Кубе.

В следующие две недели, после дознания, город праздновал ещё раз, и уже без всякой политики: пятого ноября, в ночь Гая Фокса, по всему нижнему городу жгли костры и чучела, и мальчишки пускали шутихи под заборами, и после недели, в которую весь город ждал настоящих взрывов, игрушечные взрывались как-то особенно весело. А Морс в эти две недели сидел в задней комнате «Данстана и Пирса» и переписывал бумаги о наследстве миссис Эдит Рэй.

Морсу пришлось переписать эти бумаги целиком, и он помнил их наизусть до конца жизни. Новое завещание подписано не было. Значит, в силе оставалось старое, составленное вскоре после войны, и в старом всё было просто: дом за собором со всем содержимым, вклады в банке, акции хлеботорговой компании покойного мужа и сорок фунтов годовой ренты от двух коттеджей под Слифордом переходили единственному племяннику покойного мужа, мистеру Деннису Рэю. Сто фунтов и часы дяди, которые полагались ему по новому завещанию, превратились по старому во всё остальное. Приходский дом для одиноких старух остался в черновике, а черновик лежал в архиве, в папке, которую мистер Данстан положил на конторку мисс Экройд.

Морс сложил цифры, потому что не мог их не сложить. Дом, по оценке, которую контора заказала для налога на наследство, стоил три тысячи двести фунтов. Вклады и акции — около двух тысяч. Сирил Морс за хорошую неделю, такую, как неделя Кубы, привозил домой фунтов пятнадцать, а за обычную — десять, а Морс платил мачехе за стол и комнату три фунта. Деннис Рэй унаследовал примерно то, что Сирил Морс заработал бы за десять лет, если бы не ел, не пил и не платил за бензин.

Деннис пришёл в контору в среду после дознания, всё в той же чёрной повязке, и спросил у мисс Экройд, когда можно будет продать дом. Мисс Экройд ответила, что не раньше, чем будет утверждено завещание, а это месяца три, и что мистер Данстан сам ему всё объяснит. Деннис сказал, что ему не нужно объяснять, ему нужно продать. Мистер Данстан вышел, объяснил ещё раз, тем же тоном, каким говорят с покупателем, который хочет купить собор, и Деннис ушёл, хлопнув не дверью, потому что дверь у «Данстана и Пирса» была на пружине и хлопнуть ею не мог никто, а перчатками по ладони. Мисс Экройд сказала в пространство, что покойница была бы довольна. Морс понял не сразу, что это была шутка, а когда понял, удивился, что мисс Экройд умеет шутить.

Морс в эти дни смотрел на Денниса Рэя с той самой неприязнью, которую тот вызывал с первой минуты. Он не любил его за усики и верблюжье пальто, за «передайте отцу», за то, что тот знал о новом завещании раньше, чем бумагу перепечатали, и за то, что Деннису достался дом, а приходу черновик. Но Морс уже знал, хотя и не любил этого знания, что нелюбовь ничего не доказывает, а у Денниса было алиби, и алиби это давал человек, который, по словам самой покойницы, ни разу в жизни не взял с неё лишнего пенни.

Поэтому Морс, переписывая опись имущества, которую по поручению конторы составил аукционист, искал не Денниса. Он и сам не знал, что ищет, пока не дошёл до передней.

В передней, по описи, значились: вешалка дубовая, зеркало в раме, стойка для зонтов медная, ваза китайская, треснувшая, и ключи от входной двери, два, на одном кольце с биркой. Ключи от дома опись перечисляла потому, что их надлежало передать наследнику. Два ключа. Морс перечитал строку и вспомнил, как миссис Талли на дознании показала, что открыла дверь своим ключом. Свой ключ миссис Талли, разумеется, оставила у себя: ей приходить в дом, пока его не продадут. Значит, один ключ у неё, два на кольце в передней, и всего ключей три.

А жилец, мальчик из Скамптона, который состоял при самолётах и съехал в сентябре, задолжав за месяц и прихватив запонки покойного мужа, жил в этом доме, и входил в него, и выходил, и, надо полагать, тоже открывал английский замок не шпилькой.

Морс отложил перо. Того, что принято называть охотничьим азартом, он в эту минуту не почувствовал. Он почувствовал облегчение, а почему, понял о себе много позже: потому что лётчик из Скамптона, как и Деннис Рэй, был чужой, и подозревать чужого было легко.

Глава седьмая

Вор приходит только для того, чтобы украсть, убить и погубить.

— От Иоанна 10:10

Миссис Талли жила в нижнем городе, в трёх улицах от Морсов, в таком же доме, с таким же крыльцом, но крыльцо у неё было выбелено мелом так, как выбеливают крыльца только те, кто целый день моет чужие. Морс пришёл к ней в субботу после ночи Гая Фокса, с деловым видом и с поводом, который сочинил по дороге: конторе нужно знать, сколько ключей от дома есть в городе, чтобы передать их наследнику. Это была первая в жизни Морса ложь при исполнении служебных обязанностей, тем более что обязанностей таких у него не было, и далеко не последняя.

Миссис Талли посадила его в кухне, дала чаю, в котором ложка стояла бы сама, и сказала, что ключей было три и что третий был у жильца.

— У Гордона, — сказала она так, как говорят о племяннике, который пошёл не по той дорожке. — Гордон Пейдж. Мальчик со Скамптона. Вежливый был, ботинки всегда об коврик вытирал. А потом запонки. Хозяйка не стала заявлять. Я ей говорила: замок смените. Она говорит: что он у меня ещё возьмёт, меня? Вот и взяли.

Остальное было про запонки, про нынешнюю молодёжь и про сорок первый год, и одно цеплялось за другое. Но из этого Морс узнал две вещи, которые ему были нужны. Гордон Пейдж в сентябре женился на девушке, которая стояла за прилавком в «Вулвортсе» на Главной улице, в отделе пуговиц и ниток. И в ночь на двадцать восьмое вежливый мальчик при самолётах, по мнению миссис Талли, вполне мог бы вернуться за чем-нибудь ещё.

В «Вулвортс» Морс пошёл в тот же день, стараясь не идти быстро.

Бренда Пейдж была рыжая, в синем халатике продавщицы, с обручальным кольцом, которое она ещё не научилась не трогать. Она повернула его три раза, пока Морс собирался с духом над лотком с нитками, и четвёртый — когда он назвал фамилию миссис Рэй.

— Он ключ вернул, — сказала она сразу, не дожидаясь вопроса, и по тому, как она это сказала, Морс понял, что она ждала этого вопроса с сентября. — В конверте, в щель для писем. И записку, что за месяц отдаст с получки. Мы свадьбу играли, нам было не до неё. А запонки он не брал. Он в жизни ничего не брал. У него и рубашек-то таких нет, под запонки. Вы посмотрите лучше, кто ещё к ней ходил.

Поверил ли ей Морс, неизвестно: жёны защищают мужей и не такими доводами, а запонки, в конце концов, можно не носить, а продать. Морс не стал спорить и спросил совсем другое: где был её муж в субботу двадцать седьмого октября.

Бренда Пейдж посмотрела на него так, что Морс понял: в линкольнском «Вулвортсе» нет ни одной продавщицы, которая не знала бы, где был её муж или жених в ту субботу, и нет ни одной, которая забудет это до старости.

— Там, — сказала она. — У себя. В субботу в обед их всех заперли, и никого до вторника не выпускали. Мы должны были идти в кино, на семь часов. Я стояла у кино до восьми. Потом звонила из автомата, а там телефонистка говорит: соединений не даём. Вот так. Не даём. Я думала, они там уже взлетают. Всю ночь думала. Он пришёл во вторник вечером, небритый, и спал просто в форме. А вы кто такой, вообще?

Морс сказал, что он из конторы стряпчего, и это была правда, и купил катушку чёрных ниток, которая ему была не нужна, и пошёл домой.

Вечером он спросил у Джойс, как было с Скамптоном в ту субботу, и Джойс, которая была единственным человеком в доме, который не спрашивал у Морса, зачем ему это, рассказала. Частных соединений с аэродромами не давали с субботы до вторника. Проходная в Скамптоне была закрыта: одна женщина, жена сержанта, доехала до ворот с ребёнком, и её не пустили, и она потом звонила на коммутатор и плакала в трубку Джойс, потому что больше плакать было некому.

— А если человек очень хочет выйти? — спросил Морс.

— Тогда его застрелят, наверное, — сказала Джойс, не совсем в шутку. — Там всю ночь ходили с собаками. Мне девочки с военной линии сказали.

Так и кончилась вторая версия, и кончилась она ещё быстрее, чем первая. В ночь, когда умерла миссис Рэй, вежливый мальчик, вытиравший ботинки об коврик, стоял за колючей проволокой в двенадцати милях от неё, под охраной людей с собаками, и вся Англия, сама того не зная, была его свидетелем. А ключей было три, и все три нашлись, и четвёртого не было.

Значит, тот, кто вошёл в ту ночь в чёрную лакированную дверь с медным молотком, если кто-нибудь вообще в неё входил, вошёл не со своим ключом. Ему открыли. А старая женщина, которая не стала менять замок, потому что с неё нечего взять, в одиннадцатом часу вечера, в ночь, когда ждали конца света, открыла бы дверь далеко не всякому. Она открыла бы своим.

Глава восьмая

Лжесвидетель не останется ненаказанным, и кто говорит ложь, не спасется.

— Притчи 19:5

Почему торговец подержанными машинами, у которого на площадке стояло два десятка автомобилей, ездил из паба домой на такси, Морс узнал в тот же вечер, когда купил ненужные нитки, и узнал от отца, и отец сказал это с удовольствием, с каким говорил только о чужих неудачах.

— У него права отобрали, — сказал Сирил, не отрываясь от тарелки. — Весной. На год. Въехал в фонарный столб у вокзала, и от него несло, как от пивоварни. Вся стоянка видела. Теперь торгует машинами, а сам ездит со мной.

Сесть за руль без прав значило рисковать тюрьмой5. Деннис Рэй мог быть кем угодно, но только не дураком, и на свои два десятка машин лишь смотрел, а за руль сажал покупателей. Домой и из дому он ездил на такси, и чаще всего — в чёрном «остине» Сирила Морса, потому что Сирил был на стоянке самым аккуратным, а ещё потому, что у Сирила, единственного из таксистов нижнего города, дома был телефон, и Гвен записывала заказы в тетрадку у аппарата. Телефон поставили в прошлом году, и нетрудно догадаться, кто в доме добился этого благодаря своим связям на станции.

Всё это Морс знал и раньше, но как знают про чужую жизнь: не задумываясь. В тот вечер он задумался. И, к сожалению, задумался вслух.

— А в ту субботу он звонил сюда? — спросил он.

Гвен посмотрела на него. Отец прожевал и проглотил.

— Сюда в субботу вечером звонить незачем, — сказал он. — В субботу я на стоянке. Он звонил в будку на стоянке. Десять минут одиннадцатого. Я стоял первым. Забрал его у «Лошади», отвёз домой, к площадке. Две мили и три десятых. Четыре шиллинга шесть пенсов по счётчику, он дал пять. Вернулся на стоянку. Я всё это констеблю сказал. А тебе-то что?

Сирил Морс был человеком неразговорчивым, и на вопрос о поездке за девять месяцев обыкновенно отвечал одним словом или не отвечал вовсе. А тут он сказал семь фраз подряд, с временем, с милями, с десятыми мили и с чаевыми, и сказал их ровно и гладко, как сказывают то, что уже говорили однажды и повторили про себя не один раз.

Морс этого в тот вечер не заметил. Вернее, заметил, но принял за обиду: отец защищался цифрами, как другой защищался бы кулаками. Он сказал, что просто спросил, что в конторе ведут дела Денниса Рэя и что Деннис Рэй получил дом и две тысячи фунтов потому, что его тётка не дожила до понедельника.

Это была не случайная обмолвка. В конторе он подписал бумагу о том, что будет держать язык за зубами, и держал его там три недели, и отпустил именно здесь, за кухонным столом, перед тем, кому в последнюю очередь следовало бы это слышать, потому что хотел посмотреть, что будет с отцом. И не очень хочется думать, что именно этот приём, недостойный и рабочий, Морс потом применял чаще других.

С отцом не было ничего. Сирил сказал, что чужие деньги считают те, у кого своих нет, и что тётка была его, Денниса, и тёткин дом его, Денниса, и что теперь, когда у Денниса будут деньги, Деннис ездить с ним станет чаще, а не реже. А Гвен сказала, что полиция всё уже выяснила и коронер всё уже решил и что только писарю на временной работе всё ещё неясно.

Морс поднялся наверх и лёг на кровать, не раздеваясь, и стал считать.

Десять минут одиннадцатого Деннис звонит из паба. Паб на северной окраине, стоянка у вокзала, между ними мили две, в субботний вечер минут десять езды. Ещё две мили с лишним до дома Денниса — ещё десять. Дома Деннис оказывается в половине одиннадцатого, один, без прав и без телефона, потому что телефон у него в конторе площадки и площадка заперта. До собора оттуда три мили, и все в гору. Пешком — час. На машине — семь минут, но машина означает тюрьму, а Деннис не дурак. Второе такси — значит, второй таксист, а таксистов в Линкольне не так много, и полиция, если бы спросила, нашла бы его за час. А полиция не спрашивала, потому что не считала нужным спрашивать.

Значит, если отец говорит правду, то Деннис Рэй в ту ночь был привязан к своему бунгало на северной окраине крепче, чем вежливый мальчик — к Скамптону. И если отец говорит правду, миссис Рэй спустилась ночью со свечой и оступилась, как и сказал коронер.

Морс лежал в темноте и слушал, как внизу отец сидит над своей книжкой, и слушал, сколько длится тишина. Тишина длилась столько, сколько нужно. Резинки не было.

И только перед самым сном, как это часто бывает, Морс понял, что именно его тревожит. Всего семь фраз. Но человек, у которого на уме одни цифры, девять месяцев не называл сыну ни одной своей цифры, а тут назвал все, даже те, о которых никто не спрашивал.

Глава девятая

Текел — ты взвешен на весах и найден очень легким.

— Даниил 5:27

Есть вещь, которая Морсу чести не делает: чёрную книжку отца он читал и раньше. Двенадцатилетним, когда в доме только что появилась Гвен, а сама книжка была ещё первой из многих, он ночью спускался на кухню, выдвигал ящик буфета так, чтобы не скрипнул, и читал столбики цифр, не понимая их, с тем же чувством, с каким другие мальчики читают чужие письма. Он думал тогда, что в книжке должно быть написано что-то о нём. Там были только мили.

В ночь со вторника на среду, в первом часу, когда отец давно храпел за стенкой, Морс спустился снова. Ящик скрипел так же, как двенадцать лет назад, и так же не скрипнул, если приподнять его за ручку.

У механического таксометра, кроме окошка с ценой, которую видит пассажир, есть сбоку три маленьких счётчика, которые нельзя сбросить: сколько машина проехала всего, сколько из этого — с опущенным флажком, то есть за деньги, и сколько раз флажок опускали. Поднятый флажок означает «свободен», и пока он поднят, счётчик денег стоит, а мили всё равно идут в общий пробег. Каждый вечер Сирил Морс переписывал в книжку все три числа и рядом — выручку за день. Счётчики соврать не могут. Книжка — может, но только один раз, потому что назавтра в неё снова ляжет правда.

Строка за субботу, двадцать седьмое, нашлась сразу: бумага на ней была серее и тоньше, чем везде, и в трёх столбцах из четырёх цифры стояли чуть жирнее, как стоят цифры, написанные во второй раз по тому же месту. Исправлены были платные мили, число поездок и выручка. Общий пробег остался как был. Морс наклонил книжку к лампе, чтобы свет лёг вскользь, и под новыми цифрами стали видны вмятины старых. В новой записи поездок было на одну больше, платных миль — на две и три десятых больше, а выручки — на четыре шиллинга шесть пенсов.

Морс сидел над этим долго. Бывают люди, которые в такую минуту вскакивают, и люди, которые наливают себе выпить, и Морс потом стал из вторых, но в ту ночь в буфете стояло только херес Гвен, и он просто сидел. Потому что четыре шиллинга шесть пенсов и две мили с тремя десятыми он слышал уже однажды, семью фразами, за кухонным столом.

Поездка Денниса Рэя из «Лошади и плуга» домой была вписана в книжку потом. Резинкой. В ту самую ночь, в первом часу, когда никто ещё не знал, что миссис Рэй лежит у подножия своей лестницы, и когда никакой констебль ещё ни о чём не спрашивал.

Затем он сделал то, что сделал бы на его месте всякий стряпчий, и всякий казначей, и всякий таксист: проверил по следующей строке. В воскресенье Сирил работал мало, как всегда по воскресеньям, и вечером записал в книжку счётчики так, как они были. И тут строки не сошлись. По книжке выходило, что за воскресенье флажок не опускался ни разу и такси не проехало ни мили за деньги, а в столбце выручки стояло половина кроны: два шиллинга шесть пенсов, одна короткая поездка. Ровно та одна, которую суббота забрала себе.

Сам Сирил этого не заметил. Он переписывал счётчики, но не вычитал вчерашнее из сегодняшнего: свои дни он считал по деньгам в кармане, а счётчики писал для порядка, как другие крестятся. А сын его, который ненавидел счёт, вычитал.

Оставалось проверить последнее. Морс надел пальто поверх пижамы, взял с полки в чулане фонарик и вышел на улицу. Чёрный «остин» стоял у тротуара напротив дома, как стоял каждую ночь, и сквозь переднее стекло в круглом пятне фонарика были видны три маленьких окошка на боку таксометра. Морс сравнил их с последней строкой книжки, записанной час назад. Все три числа сошлись до десятой. Счётчик не врал. Врала одна строка.

Он вернулся на кухню, сел и сделал последнее вычитание, самое важное в этой истории: общий пробег, единственный столбец, который Сирил не трогал, в ту субботу был честным. По субботам отец ездил порожняком, от стоянки до заказа и обратно, миль десять-двенадцать за вечер, и Морс, листая назад субботу за субботой, видел эти десять-двенадцать с той же правильностью, с какой в календаре идут воскресенья. В субботу двадцать седьмого, если читать не исправленные цифры, а вмятины под ними, порожних миль было девятнадцать с половиной.

Семь-восемь миль лишних. Семь-восемь миль, намотанных в ночь на воскресенье с поднятым флажком, то есть так, будто такси было свободно. И одна поездка за четыре шиллинга шесть пенсов, которой счётчик не видел. От северной окраины до собора, считал Морс, три мили. От собора до площадки Денниса — три. От площадки обратно к стоянке с небольшим крюком — это он уже знал и так.

Морс в ту ночь не торопился с выводом. Он положил книжку в ящик, а ящик задвинул, приподняв за ручку. Он знал теперь, что таксист Сирил Морс, который ни разу в жизни не взял с миссис Рэй лишнего пенни, в ночь её смерти возил её племянника не туда, куда сказал, и не по счётчику. Он ещё не знал, зачем.

Глава десятая

Ибо беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда предо мною.

— Псалом 50:5

Память выдаёт не всё сразу, а выдаёт всегда не вовремя, и у Морса, как и у всех людей, она выдала то, что давно лежало в ней, в самый неподходящий момент: в среду, в обеденный перерыв, на Замковой площади, с бутербродом в руке.

На площади стояло такси. Не отцовское — серое, с чужим таксистом, который спал, сдвинув кепку на глаза. Но у него был таксометр с флажком, и флажок стоял торчком, и Морс остановился так резко, что идущая сзади дама с сумкой наткнулась на него и сказала ему всё, что думала о нынешней молодёжи.

Тихая улица за собором. Погашенные фары. Пустая кабина. Флажок торчком. Без четверти одиннадцать по часам на башне. Чёрный «остин».

Бутерброд Морс так и не доел. Он пошёл туда, на тихую улицу, и нашёл место, где стояла машина, по фонарю, в свете которого он видел таксометр. От фонаря до чёрной лакированной двери с медным молотком было сорок два шага. Он прошёл их дважды, и оба раза вышло сорок два (считать шаги Морса научила армия, а считать вообще — отец).

Остаток дня он просидел в задней комнате «Данстана и Пирса» над договором аренды чужой лавки и переписал в нём три страницы, и мисс Экройд потом нашла в них две ошибки, чего за ним раньше не водилось. А в голове у него тем временем складывалась третья версия, и складывалась она кусок за куском, с той логикой, которая восхищает в чужих делах и приводит в ужас в своих.

В начале октября Сирил везёт миссис Рэй в контору, и она говорит ему, что едет «переменить бумагу» и чтобы племяннику он не говорил. Сирил сам рассказал об этом за ужином. Значит, Сирил знал. Деннис приходит в контору, и знает обо всём, и называет Сирила по имени, и говорит: «Передайте отцу, чтобы заехал. Насчёт машины». У Сирила «остин», которому пятнадцать лет, а у Денниса два десятка машин на площадке и долги, которые платить нечем, пока жива тётка.

В субботу вечером Деннис сидит в пабе на северной окраине, у всех на виду, и в десять минут одиннадцатого звонит в будку на стоянке. Сирил стоит первым. Сирил отвозит его домой. А потом, с поднятым флажком, один, едет не на стоянку, а в гору, за собор, к дому, где лакированная дверь и медный молоток. И в одиннадцатом часу ночи, в ночь, когда все ждут конца света, старая женщина спускается на стук и открывает дверь, потому что за дверью стоит не чужой. За дверью стоит человек, который восемь лет возит её по первым четвергам и ни разу не взял с неё лишнего пенни. Единственный человек в Линкольне, кроме племянника и уборщицы, кому она открыла бы ночью.

И семь-восемь лишних миль с поднятым флажком ложились в эту версию так же хорошо, как и в любую другую. И недогоревшая свеча. И резинка по бумаге в первом часу ночи. И семь фраз за кухонным столом, гладких, как выученный урок. И вечернее сидение над книжкой, которое в ту ночь длилось дольше обычного.

Одного Морс себе потом так и не простил. В тот день, в задней комнате, над договором аренды, он не стал отбрасывать эту версию как чудовищную. Он стал её проверять. И чем дольше проверял, тем меньше в ней находил дыр, и тем сильнее чувствовал то, что чувствует человек, когда задача сходится с ответом. А рядом с этим чувством, не смешиваясь с ним, как вода и масло, лежало другое, для которого у него не нашлось слова ни в одном из языков, которые он знал, живых или мёртвых.

Из всего, что Морс знал об отце, в эту версию не ложилось только одно, и это одно нельзя было предъявить ни коронеру, ни полиции: отец не любил чужих денег. Он любил свои, посчитанные до пенни и заработанные до мили, и презирал Денниса Рэя именно за то, что у того «всё врёт». Но в тот вечер Морс, возвращаясь домой вниз по Крутому холму, не доверял этому доводу, потому что довод был не логический, а сыновний. А сыновним доводам он давно и нарочно разучился верить.

Дома на кухне сидел отец и ел, и без слов подвинул сыну газету, которую уже прочёл, как делал каждый вечер девять месяцев подряд. Морс не взял газету. Он сел напротив и сказал, что в ночь на двадцать восьмое, без четверти одиннадцать, видел его такси за собором, в сорока двух шагах от дома миссис Рэй.

Одобрить этот ход трудно: номера Морс не видел, и всё, что у него было, — строчка в чужой книжке, читанная тайком, и память, которая две недели молчала. Но семь фраз за кухонным столом были приёмом рабочим, и этот тоже оказался рабочим.

Отец положил вилку.

Глава одиннадцатая

Ибо сын позорит отца, дочь восстает против матери, невестка — против свекрови своей; враги человеку — домашние его.

— Михей 7:6

От Сирила Морса можно было ждать крика. Крика не было. Сирил Морс положил вилку, вытер рот салфеткой, сложил салфетку вчетверо, как складывают квитанцию, и спросил сына, какой номер был у того такси.

Морс сказал, что не видел номера.

— Тогда о чём разговор? — сказал отец.

И Морс, которому следовало бы в эту минуту замолчать и замолчать надолго, сказал о книжке. О строке за субботу, о вмятинах под цифрами, о воскресенье без единой поездки и с половиной кроны выручки, о семи-восьми лишних милях с поднятым флажком. Он изложил всё это ясно, по порядку и с цифрами, как когда-то излагал в комнате наставника сочинение о философии стоиков, и в ту минуту Морс был собой доволен. Это была самая страшная из его ошибок в тот вечер, а ошибок было много.

Отец дослушал до конца. Потом сказал:

— Ты читал мою книжку.

Не спросил. Сказал, как счётчик показывает цифру. И, похоже, именно в эту секунду Морс впервые в жизни увидел, что отец старый. Не пожилой, не уставший после смены, а старый, с седой щетиной на подбородке, которую он пропустил утром бритвой, и с руками, на которых кожа лежала складками.

Большую часть того, что было сказано дальше, сказала Гвен, и сказала она то, что девять месяцев держала при себе, а кое-что и двенадцать лет. О том, что в этом доме кормят неблагодарного. О том, что отец в своё время стоял на стоянке лишние часы, чтобы сын ехал в Оксфорд в приличном пальто. О том, что сын вернулся из Оксфорда в том же пальто и без степени. О том, что писарь, который роется ночью в чужих ящиках, лучше бы рылся в своих, и поискал там постоянную работу. О том, что человек, который может подумать такое об отце, отца себе не заслужил. На этом слове Гвен запнулась, потому что на нём она сама поняла, что сын ничего такого вслух не сказал, а она сказала за него.

Отец встал, снял с крючка кепку и ключи от машины и ушёл — на стоянку у вокзала, куда по вечерам в среду он не ездил никогда, потому что в среду вечером там нечего делать. В тот вечер он простоял там до двух часов ночи и не взял ни одного пассажира, и книжка показала это назавтра так же честно, как показывала всё остальное, кроме одной строки.

Гвен собрала тарелки и положила их в раковину со стуком, на который не решилась бы в присутствии мужа, и не оборачиваясь сказала, что до Рождества сыну её мужа лучше бы поискать другую комнату. Не «своему сыну» и не «тебе», а «сыну моего мужа». Двенадцать лет она не находила для Морса названия, и в тот вечер нашла.

А Джойс всё это время стояла в дверях кухни, в пальто, потому что собиралась на ночную смену и не могла ни уйти, ни войти. Её положение в этой семье ничто не обозначило бы точнее, чем порог. Она была дочью Гвен и любила мать, она называла Сирила дядей Сирилом и боялась его молчания, а Морса называла нашим учёным и не боялась ничего, и никто в этом доме не был ей родным по крови, кроме матери.

Уходя, она ничего не сказала. Но в передней, проходя мимо телефонного столика, на котором лежала тетрадка Гвен с заказами, она раскрыла тетрадку и оставила её раскрытой, и Морс, который вышел в переднюю за ней просто потому, что не мог оставаться на кухне, увидел это и сначала решил, что она искала чей-то номер. Потом он увидел, на какой неделе она её раскрыла.

По словам Сирила, Деннис Рэй в ту субботу звонил в будку на стоянке, в десять минут одиннадцатого, и Сирил случайно стоял первым. А в тетрадке Гвен, круглым школьным почерком, которым она писала и списки покупок, под четвергом, двадцать пятым октября, было записано: «М-р Рэй. Субб. Лошадь. 10.10. Ждать».

И слово «ждать» было подчёркнуто дважды.

Глава двенадцатая

Верный в малом и во многом верен, а неверный в малом неверен и во многом.

— От Луки 16:10

Морс ждал отца на кухне. Зачем ждёт, он и сам не знал: он не собирался ни извиняться, ни допрашивать, и тетрадка Гвен лежала в передней там, где её оставила Джойс, раскрытая, и он её не трогал. Гвен легла в десять, чего тоже никогда не делала. В кухне горела одна лампочка над плитой, и часы на камине шли так громко, как идут только в тихих домах ночью.

Отец вернулся в четверть третьего. Он не удивился, увидев сына. Он снял кепку, повесил ключи на крючок, сел за стол на своё место, вынул из ящика чёрную книжку, записал счётчики за среду и положил книжку не в ящик, а на стол, между собой и сыном. Выручка за среду была ноль.

— Я его туда возил, — сказал он. — Рэя. К тётке.

Сирил Морс рассказывал так, как рассказывают люди, не привыкшие рассказывать: с конца, потом с середины, и к началу подбираясь так, будто начало было самым стыдным. А начало, по сути, и было самым стыдным — для него.

В четверг, двадцать пятого, Деннис Рэй позвонил сюда, домой, и Гвен записала заказ, как записывала все. А в пятницу Деннис остановил Сирила у вокзала и объяснил, что нужно. Из паба — наверх, к тётке. Подождать. Потом домой. Без счётчика. Фунт наличными — а по счётчику там не набежало бы и десяти шиллингов с ожиданием. Деннис сказал, что хочет помириться с тёткой до понедельника, пока она не подписала свою бумагу, и что не желает, чтобы вся стоянка знала, как он ездит кланяться старухе. А кто везёт по счётчику, тот потом и рассказывает по счётчику. Так он сказал.

Фунт мимо счётчика был для Сирила Морса делом не мелким: без лицензии6 чёрный «остин» с таксометром превращался просто в старую машину. Двадцать лет Сирил Морс возил людей по счётчику и смотрел сверху вниз на тех, кто называл цифру с потолка. И взял фунт. Один раз, сказал он. Ему можно было верить: его чёрные книжки за все годы не знали другой резинки.

В субботу он забрал Денниса у «Лошади и плуга» в четверть одиннадцатого и не опустил флажок. Деннис велел остановиться не у дома, а подальше, у фонаря, и адрес назвал так, будто Сирил не возил туда его тётку восемь лет. Потом ушёл в дом. Как он вошёл, Сирил не видел: дверь с его места была не видна, а смотреть он не стал, потому что за фунт не смотрят. В кабине было холодно, мотор он заглушил, чтобы не жечь бензин, фары погасил, чтобы не сажать аккумулятор, а курить в своей машине Сирил Морс не курил никогда. Поэтому он пошёл к старым воротам перед собором, под свод из мелкого дождя, и курил там.

Около одиннадцати часов вечера в ночь на двадцать восьмое октября Сирил Морс курил под сводом старых ворот, а его сын в сотне шагов от него стоял у западного фасада и думал о лётчиках войны, и ни один из них не видел другого в тумане. Особого смысла в этом искать не стоит, разве что тот, что эти двое всю жизнь стояли примерно на таком расстоянии.

Деннис вернулся в начале двенадцатого. Точнее Сирил сказать не мог, и Морс понял, что это правда: счётчик не шёл, а без счётчика отец времени не замечал. Деннис сел сзади, и в зеркале он был белый, и в холодной кабине от него пахло потом. Сказал, что тётка не пустила его дальше передней и что разговора не вышло. У своей площадки он дал Сирилу фунтовую бумажку и, уже выйдя, наклонился к окну.

— Если кто спросит, Сирил, ты вёз меня из «Лошади» прямо домой. По счётчику. Четыре шесть, я дал пять. Тебе же лучше.

И Сирил Морс понял, что ему и вправду лучше, потому что иначе ему пришлось бы рассказать про фунт. Он приехал домой, записал счётчики, как они были, посидел и взял резинку. А в воскресенье вечером, на стоянке, когда ему сказали про старуху за собором, он понял и другое, но к тому времени фунт уже лежал в буфете вместе с остальными.

— Старуха упала, — сказал он. — Коронер сказал.

Морс сказал, что старуха умерла между десятью вечера и двумя ночи и что племянник самим их отцом высажен у её дома около половины одиннадцатого и вышел оттуда белый и потный.

— Не говори мне этого, — сказал отец.

Он не сказал «это неправда». Он сказал «не говори мне», как говорят люди, которые всё уже сказали себе сами, и давно, и не раз. Потом он посмотрел на чёрную книжку, лежавшую между ними, и спросил, что сын собирается делать.

Морс не ответил. Ответа в ту ночь у него не было. Была только цена, и цену эту он уже посчитал, потому что был сыном своего отца и не умел не считать.

Глава тринадцатая

Скрывающий свои преступления не будет иметь успеха; а кто сознается и оставляет их, тот будет помилован.

— Притчи 28:13

Можно было бы написать, что Морс повёл отца в полицию: так обычно и пишут. Но это была бы неправда. В четверг утром, в восемь часов, когда Морс спустился на кухню, отец уже сидел за столом в тёмном костюме, в котором ходил на свадьбы и на похороны, и чёрная книжка лежала у него во внутреннем кармане, а тетрадка Гвен — на столе, и Гвен стояла у плиты спиной к ним обоим и не говорила ничего.

— Поедешь со мной, — сказал отец. — Расскажешь про свечу. Я про свечу не понимаю.

Откуда отец знал про свечу, неизвестно. Морс не говорил ему о ней ни слова. Вероятнее всего, миссис Талли рассказала про свечу всей улице, а улица — стоянке, и Сирил Морс, который стоял на стоянке двадцать лет, слышал всё, что там говорилось, и молчал две недели вовсе не потому, что не слышал.

Они поехали на «остине». Морс сел сзади, потому что переднее сиденье у такси было для багажа, и видел в зеркале отцовские глаза, и глаза были на дороге. На первом перекрёстке отец, не оборачиваясь, протянул руку и опустил флажок.

Трудно судить, что это было: обида, насмешка, привычка руки, которая двадцать лет опускала флажок, как только за спиной хлопала дверь, или что-то третье, для чего у Сирила Морса не было слов, а был только таксометр. У дверей полицейского управления счётчик показывал два шиллинга шесть пенсов. Морс заплатил. Отец взял деньги и положил в кожаный кошелёк на поясе, куда клал всю выручку, и сдачи не дал, потому что сдачи не полагалось.

Детектив-сержант Ормерод из уголовного розыска городской полиции7 был человеком лет сорока пяти, крупным, с руками фермера и с привычкой слушать, глядя в окно. Он выслушал Сирила Морса, глядя в окно, потом взял чёрную книжку, наклонил её к свету ровно так, как наклонял Морс, и долго смотрел на субботнюю строку.

— Вы понимаете, мистер Морс, — сказал он наконец, — что вы дали ложные показания констеблю. И что комиссия по лицензиям об этом узнает. Не от меня. Но узнает.

— Понимаю, — сказал отец.

Тогда сержант Ормерод впервые посмотрел на Сирила Морса вместо окна, и, судя по всему, именно в эту секунду сержант поверил всему остальному. Люди, которые врут, на такие слова отвечают длиннее.

Потом он повернулся к Морсу и сказал: «И что там со свечой?» — и сказал это так, как сказал бы мальчику, который принёс в участок дохлую птицу и требует расследования.

Про свечу Морс изложил сержанту то, что додумал за эти две недели, в трёх фразах, выученных, как и отцовские семь, заранее. Если бы миссис Рэй упала со свечой в руке, свеча погасла бы при падении и была бы почти целой. Свеча сгорела до половины, значит, часа три она стояла прямо и горела, а наверху ей гореть было не для чего, потому что там была лампа. Значит, она горела внизу, на полу, рядом с тем, что лежало у подножия лестницы, и тот, кто её там поставил и зажёг, был жив и стоял на ногах. А упала она потом, когда догорела до подсвечника настолько, что воск в гнезде размяк, и новая, не притёртая свеча, которую миссис Талли поставила в субботу утром, качнулась, выпала и покатилась к двери гостиной.

Сержант Ормерод послушал и снова посмотрел в окно. Надо отдать ему справедливость: он не сказал ни «чепуха», ни «блестяще». Он сказал, что подсвечник и огарок должны лежать у них в кладовой до конца дела и что их стоит заново показать врачу вместе с карточкой осмотра. Потом он сказал, что тетрадка миссис Морс и книжка мистера Морса останутся здесь, и выписал расписку. И в самом конце, уже у двери, сказал Морсу, не смотря на него:

— А вы, молодой человек, читаете чужие книжки. Иногда это полезно. А иногда за это бьют по лицу. Решайте, чем хотите заниматься.

Обратно отец не повёз его. Он сказал, что едет на стоянку, потому что лицензия пока ещё при нём, и что неделя есть неделя. Морс пошёл в контору пешком, вверх по Крутому холму, и опоздал на час, и мисс Экройд ничего ему не сказала, и это было хуже, чем если бы сказала.

Глава четырнадцатая

Если же не сделаете так, то согрешите пред Господом, и испытаете наказание за грех ваш, которое постигнет вас.

— Числа 32:23

Денниса Рэя Морс больше не видел. Ни в конторе, ни на улице, ни в суде, куда он не пошёл, хотя мог. Всё, что он узнал о Деннисе Рэе после того четверга, он узнал из вторых рук, словами мистера Данстана, который был душеприказчиком покойной, то есть исполнителем её завещания, и потому имел право знать, и не счёл нужным скрывать от своего временного писаря того, что тот и так знал.

Показания Денниса Рэя мистер Данстан передал Морсу в своём кабинете, в пятницу вечером, стоя у окна с видом на замок, без всякого выражения, как стряпчие зачитывают договор аренды.

Деннис Рэй поехал к тётке просить. Он настаивал на этом слове, и сержант Ормерод записал его так, как он просил. Он постучал молотком, и тётка спустилась, со свечой, потому что лестницу сверху осветить было нечем, и внизу зажгла свет и задула свечу, потому что была бережлива. Она пустила его в переднюю и дальше не пустила. Он говорил о долгах, о том, что его посадят, если он не заплатит к Рождеству, о дяде, который обещал. Тётка сказала, что дядя обещал многое и многим, что в понедельник она подпишет бумагу и что теперь пойдёт спать. И пошла наверх, не взяв свечи и не держась за перила, как ходила по этой лестнице сорок лет, а он пошёл за ней, потому что не договорил. На верхней ступеньке он взял её за руку. Она выдернула руку.

Здесь, сказал мистер Данстан, показания мистера Рэя становятся невнятными, и разбираться в них будут присяжные. Внятно Деннис Рэй рассказал только то, что было потом. Как он стоял наверху и смотрел вниз. Как спустился, держась за перила. Как понял, что тётка не дышит. Как сообразил, что в передней горит свет и что на рассвете молочник этот свет увидит под дверью. Как сообразил, что старуха, которая идёт ночью вниз без света, идёт со свечой. Он зажёг свечу своей зажигалкой, поставил подсвечник на пол у её руки, выключил свет и вышел, и английский замок защёлкнулся сам.

Из всего этого наибольшее отвращение вызывает зажигалка. Не рука на верхней ступеньке — о руке судить присяжным, и, может быть, рука была только рукой, и тётка просто оступилась, вырываясь. А вот зажигалка была решением, принятым над телом с холодной головой, так, как решают на автомобильной площадке, сколько миль скрутить со спидометра. И она бы сработала, если бы Деннис Рэй знал, что свеча новая, или если бы он догадался её потом задуть. Он не знал и не догадался. В больших делах, сказал мистер Данстан, он всегда был небрежен в мелочах, оттого и долги.

Одну мелочь мистер Данстан сообщил между прочим, уже садясь за стол. При обыске в конторе на площадке сержант Ормерод нашёл в ящике стола, среди неоплаченных счетов, пару золотых запонок с инициалами покойного мистера Рэя. Деннис сказал, что дядя их ему обещал. Миссис Рэй, надо полагать, так и умерла в уверенности, что их унёс вежливый мальчик из Скамптона, а Бренде Пейдж об этой находке так никто и не сказал. Не сказал и Морс, и раскаивался в этом потом дольше, чем во многих вещах покрупнее.

Деннису Рэю предъявили обвинение в непредумышленном убийстве. Дело должно было слушаться весной, на выездной сессии суда присяжных в Линкольне, но Морса к весне в Линкольне уже не было.

— А дом? — спросил Морс.

Мистер Данстан объяснил, что по старому английскому правилу тот, кто противозаконно лишил человека жизни, не наследует ему, и неважно, что написано в завещании. Кому отойдёт дом, сказал он, будут решать стряпчие, и решать долго, и приход со своими старухами в числе претендентов не значится, потому что черновик — это черновик. Потом он посмотрел на Морса поверх очков и сказал, что ему, мистеру Данстану, очень жаль, что тогда, в октябре, он не вызвал своих писарей в свидетели и не дал старой даме подписать бумагу в тот же день. А ещё больше ему жаль, что сейчас он должен сказать мистеру Морсу кое-что ещё.

И сказал.

Глава пятнадцатая

Душа согрешающая, она умрет; сын не понесет вины отца, и отец не понесет вины сына.

— Иезекииль 18:20

Одну вещь Морс утаил от всех, кроме одного человека, потому что это была надежда, а надежды Морс в те годы прятал лучше, чем страхи. В сентябре, на третьей неделе службы у «Данстана и Пирса», Морс подал заявление в городскую полицию Линкольна. А единственным человеком, который об этом знал, был мистер Данстан, потому что заявлению нужна была рекомендация от человека с положением, а других людей с положением в Линкольне Морс не знал.

Мистер Данстан состоял в комитете стражи8. Конечно.

Именно это он и сказал, стоя у окна с видом на замок. Что в будущий вторник комитет рассмотрит лицензию мистера Сирила Морса и что он, Данстан, при голосовании воздержится, но что исход ему известен заранее: ложные показания по делу о смерти и деньги мимо таксометра комитет не простит никому, а человеку, который двадцать лет славился честностью, не простит тем более. И что заявление мистера Эндевора Морса, которое с сентября лежит у начальника городской полиции с его, Данстана, рекомендацией, вернут ему вежливо и без объяснения причин.

— Я могу объяснить их вам, — сказал мистер Данстан. — Никто из них не скажет, что вы поступили дурно. Наоборот. Но никто из них не захочет ставить на пост у вокзала констебля, мимо которого каждый день будут проезжать таксисты, с которыми двадцать лет стоял его отец. И садить за стол в участке рядом с людьми, которые знают, что их констебль слушал дело вчерашнего писаря, а не коронера. В Линкольне вам не служить, мистер Морс. В Англии же два с лишним сотни полиций, и я напишу вам рекомендацию в любую из них.

На заседании комитета во вторник Морса не было: отец пошёл один, в том же тёмном костюме, и вернулся пешком. Лицензию отозвали с того же дня. Без лицензии чёрный «остин» не имел права взять ни одного пассажира и в тот же вечер стал тем, чем был на самом деле: старой машиной с пятнадцатью годами пробега.

После ужина, который прошёл в молчании, отец взял из чулана отвёртку и вышел на улицу, и Морс слышал сквозь окно, как он долго возится в кабине. Потом отец вернулся и поставил на кухонный стол таксометр. Таксометр Сирил Морс купил на свои деньги, и снять его было его правом. Он сел, достал из кармана новую чёрную книжку, купленную взамен той, что осталась у сержанта Ормерода, и переписал в неё три числа из трёх маленьких окошек. Общий пробег. Платные мили. Число поездок. Выручки не было, и столбец он оставил пустым.

Поездок там было что-то около сорока тысяч, и за каждой из них был человек, которому показали на счётчик и не взяли лишнего пенни, кроме одной, которая в это число не вошла.

Потом отец подвинул таксометр по столу к сыну.

— Возьми, — сказал он. — Мне он теперь ни к чему. Пекарня Кооператива берёт меня водителем фургона, с понедельника. Хлеб по счётчику не возят. А ты считать любишь.

Добавить к этому нечего. В этой фразе были и упрёк, и признание, и наследство, и Сирил Морс, который не умел раскладывать слова по столбцам, свалил их в одну строку, как сваливают в сумку вещи перед отъездом.

Морс взял.

А утром Гвен положила рядом с его тарелкой листок, вырванный из новой тетрадки у телефона, которую она завела взамен оставшейся у сержанта Ормерода, хотя заказов записывать в неё больше было незачем. На листке круглым школьным почерком был написан счёт: стол и комната до конца ноября, две недели по три фунта, шесть фунтов. И ниже, другими чернилами, видимо, позже: «Стирка — бесплатно».

Другого случая за все двенадцать лет, когда Гвен Морс что-нибудь делала для пасынка бесплатно, кажется, не было. Морс заплатил шесть фунтов и сложил листок вчетверо, как отец складывал салфетку, и положил в бумажник.

Глава шестнадцатая

И сказал Господь Авраму: пойди из земли твоей, от родства твоего и из дома отца твоего и иди в землю, которую Я укажу тебе.

— Бытие 12:1

Почему именно Каршолл-Ньютаун, сам Морс объяснял себе не вполне честно. Мистер Данстан положил перед ним справочник со списком всех полиций Англии и Уэльса, и Морс просидел над ним целый вечер и провёл пальцем по страницам с добросовестностью, достойной исследователя, и выбрал городок, о котором не знал ничего, кроме одного: от него было близко до Оксфорда. Морс сказал себе, что выбрал его потому, что там маленькая полиция и быстрее дадут ответ. Скорее всего, он выбрал его по той же причине, по которой люди садятся в кино так, чтобы видеть дверь, через которую однажды вышли.

Ответ действительно пришёл быстро, через десять дней, и был короче рекомендации мистера Данстана. Мистеру Э. Морсу предлагалось явиться для собеседования и медицинского осмотра, имея при себе документы о воинской службе, и, в случае успеха, быть готовым к направлению в школу подготовки констеблей. Мисс Экройд прочла письмо через его плечо, не скрываясь, и сказала, что надеется, что там он будет делать меньше ошибок в договорах аренды. Для мисс Экройд это было почти признанием в любви.

Он уезжал в последний день ноября, в пятницу, утренним поездом на юг, с пересадкой. Чемодан был тот же, с которым он вернулся из Германии, и книги с пластинками в нём были те же, и весил он всё так же больше, чем всё остальное имущество, но теперь он стал ещё тяжелее: к книгам и пластинкам прибавился механический таксометр, а таксометры тогда делали тяжёлыми и на века.

Отец его не провожал. В пять утра он ушёл на пекарню, как уходил теперь каждое утро, и разговора на кухне между ними не было. Был чай, и отец налил две чашки, и это было всё. Гвен не вышла. Провожала его Джойс, прямо с ночной смены, в пальто поверх форменного халатика, и всю дорогу до вокзала несла его пластинки в авоське, потому что в чемодан они уже не влезли.

На стоянке у вокзала стояло четыре такси. Один из таксистов, старик в кепке, увидел Морса, посмотрел на него долго и отвернулся. Морс не знал, что стоянка решила, будто Сирила Морса сдал сын, и решения этого не меняла, а Сирил Морс его не опровергал. Что из этих двух фактов страннее, сказать трудно.

На платформе Джойс отдала ему авоську и сказала, что будет звонить, если он пришлёт номер, а она на коммутаторе и может соединять сама себя, если старшая не слышит. Потом спросила то, что спрашивала весь тот октябрь у чужих людей по чужим проводам, и это был, пожалуй, самый ласковый вопрос, который Морсу задавали в том городе:

— Ты там как будешь?

Он не знал, и сказал, что хорошо.

Поезд тронулся и пошёл через нижний город, мимо задних дворов и белья на верёвках, и на переезде у Главной улицы, где шлагбаум опускается по десять раз в час, Морс увидел в очереди машин синий фургон с надписью пекарни Кооператива на борту. Водитель сидел, положив обе руки на руль, и смотрел на поезд. Когда вагон Морса поравнялся с фургоном, водитель поднял руку к кепке. Был ли это жест прощания, сказать нельзя: возможно, водитель просто поправлял кепку. Морс тоже так и не решил, а потом фургон скрылся за будкой сторожа переезда, и решать стало не по чему.

Собор ещё долго стоял в окне над равниной, как стоял для лётчиков войны, и Морс смотрел на него, пока он не ушёл за край рамы. Потом он открыл чемодан, сам не зная зачем, и посмотрел на таксометр, лежавший между Горацием и немецкой грамматикой. Три маленьких окошка на боку показывали те же числа, что и в последний вечер на кухне, и больше уже никогда не должны были измениться.

Флажок был поднят. Это значило: свободен.

Примечания

  1. В Хемсвелле, к северу от Линкольна, на старом аэродроме военных времён с конца 1950-х годов стояли американские ракеты «Тор» — как и ещё в добром десятке мест по восточной Англии, в том числе в нескольких милях от Линкольнского собора. Служили при них англичане; для пуска нужны были два ключа: один поворачивал английский офицер, другой, взводивший боеголовку, — американский. ↩
  2. Завещанием в Англии считается только бумага, на которой стоят подпись завещателя и подписи двух свидетелей, поставленные в присутствии друг друга. Пока новое завещание так не подписано, в силе остаётся прежнее. ↩
  3. 27 октября 1962 года, около часа пополудни, английское командование отдало бомбардировщикам и ракетам приказ о повышенной готовности. Ракеты «Тор» на площадках вокруг Линкольна были подняты вертикально: их можно было заправить и пустить за восемь минут. На аэродромах в Скамптоне и Уоддингтоне стояли готовые к взлёту «Вулканы» — большие белые треугольные бомбардировщики. ↩
  4. В Англии всякую внезапную смерть разбирает коронер — чиновник древний, как сама корона, от имени которой он и назван. Его дознание — публичное заседание: свидетели рассказывают, что видели, врач — отчего человек умер, а коронер решает, как эту смерть назвать. ↩
  5. В Англии тех лет за вождение в пьяном виде суд лишал прав на срок; пойманный за рулём в этот срок шёл уже не к мировому судье, а в тюрьму. ↩
  6. Лицензию таксиста в Линкольне выдавал город, и город же мог её отнять — за левые деньги, за ложные сведения, за что угодно, что старые джентльмены из комиссии сочтут неподобающим. ↩
  7. У Линкольна в те годы была своя полиция, отдельная от полиции графства, и город этим гордился. ↩
  8. В английских городах, у которых была своя полиция, над полицией стоял комитет городского совета, по старинке называвшийся комитетом стражи; в Линкольне он ведал и другими делами порядка, в том числе лицензиями извозчиков. ↩