Павел Юрич

Все сборники · Просто Морс. Пятнадцать лет

Первый набор

Павел Юрич · около 66 мин чтения

Иллюстрация к рассказу «Первый набор»

Глава первая

Где сокровище ваше, там будет и сердце ваше.
— Евангелие от Матфея, 6:21

Над воротами колледжа Лонсдейл стоит башня, и в верхней её комнате, куда ведёт винтовая лестница в сорок две ступени, колледж пять столетий хранит свои грамоты. Грамотами здесь зовут всякую бумагу, которой можно доказать право: купчие на землю, дарственные, завещания благотворителей, счета за починку крыши в царствование Елизаветы. Лежат они в окованных сундуках и жестяных коробках, и читают их редко, потому что колледж и без того помнит, что ему принадлежит, а про то, чего не помнит, предпочитает не узнавать.

Доктор Хьюберт Парджетер, старший из членов колледжа и хранитель его грамот, поднимался по этой лестнице тридцать четыре года. Ему шёл шестьдесят седьмой, он был сух, желтоват лицом и знал о земельных тяжбах четырнадцатого века больше, чем кто-либо из живущих, что не принесло ему ни славы, ни друзей. Студенты звали его Пергаментом. Коллеги не звали никак и старались за обедом садиться подальше.

Весной тысяча девятьсот семьдесят второго года совет колледжа постановил изменить статут и принимать женщин. На это требовалось две трети голосов, и реформа получила двадцать два из тридцати трёх, то есть ровно столько, сколько было нужно, и ни одним больше. Университет назвал это опытом и отвёл на него пять лет. Доктор Парджетер голосовал против, говорил против сорок минут и закончил тем, что колледжу это обойдётся дороже, чем думают молодые люди, не давшие себе труда прочесть, на каких условиях им достались их комнаты и их портвейн.

Все поняли, о чём он. Самой богатой из благотворительных сумм колледжа было наследство Томаса Феррерса, оксфордского суконщика, умершего в 1741 году: дом на Холиуэлл-стрит и восемьдесят акров луга в Вулверкоте, на северной окраине, где город теперь строился и где акр стоил больше, чем суконщик заработал за всю жизнь. В колледже исстари считалось, что Феррерс дал всё это на воспитание юношей. На каких именно словах это считалось, не знал никто, потому что завещания суконщика не видели со времён королевы Виктории.

Два лета подряд доктор Парджетер его искал. Он перебрал сундуки восемнадцатого века, затем семнадцатого (в башне ничто не лежало на своём месте, и в этом, как он любил повторять, заключалась главная защита колледжа от воров), и в последнюю пятницу сентября 1974 года, за две недели до того, как в ворота под башней предстояло войти двенадцати девицам с чемоданами, нашёл под связкой арендных договоров плоскую жестяную коробку с буквой F, выведенной белой краской на крышке.

Внутри лежали четыре листа, сложенные вчетверо, с бурой печатью на последнем. Он прочёл их стоя, у узкого окна, потому что электричества в верхнюю комнату не проводили из страха перед пожаром. Потом прочёл второй раз, водя по строкам пальцем, чего не позволял своим ученикам.

Скаут Хобдей, убиравший лестницу этажом ниже, показал впоследствии, что около полудня услышал сверху звук, который поначалу принял за кашель. Доктор Парджетер смеялся. Хобдей служил при башне восемнадцать лет и слышал это впервые.

Что именно прочёл хранитель грамот, читатель узнает в своё время, и значительно позже, чем хотелось бы сержанту Морсу. Здесь довольно сказать, что доктор Парджетер два года искал в башне одно, нашёл другое, и это другое понравилось ему гораздо больше. Человек осторожный на его месте испугался бы. Но хранитель грамот был человеком учёным, что не одно и то же, и он сложил листы, положил коробку под мышку и спустился к себе, напевая.

Жить ему оставалось шестнадцать дней.

Глава вторая

Время молчать, и время говорить.
— Книга Екклесиаста, 3:7

В четверг десятого октября 1974 года Англия во второй раз за восемь месяцев выбирала парламент, поскольку февральский не сумел дать большинства никому. Сержант Морс проголосовал по дороге на службу, в начальной школе за углом, как голосовал всегда: без воодушевления и за ту партию, от которой ожидал меньшего вреда. Какая это была партия, он не сообщал никому, и никто не спрашивал.

Письмо пришло утренней почтой, до его ухода. Конверт был плотный, кремовый, со штемпелем городка на сассекском берегу, известного Морсу только по расписанию поездов, и адрес на нём был выведен мелким прямым почерком, который он узнал прежде, чем прочёл хоть слово. Этим почерком семь лет подписывались приказы на доске в участке.

Дорогой Морс,

надеюсь, Вы простите старику, что он пишет без повода. Оксфордскую газету мне присылают по почте, с опозданием на три дня, и из неё я узнал, чем кончилось дело о смерти доктора Карсуэлла. Имени Вашего в заметке нет. Я, однако, служил достаточно долго, чтобы знать, чьи имена не попадают в газеты.

Здесь тихо. Дом стоит над самым берегом; по утрам я хожу до мола и обратно, что составляет, по моим расчётам, милю и три четверти. Миссис Брайт любила эти места, и мне приятно думать, что она одобрила бы выбор.

Если служба когда-нибудь приведёт Вас в Сассекс, для Вас найдётся комната и, смею надеяться, сносный обед. Отвечать на это письмо нет нужды.

«Пусть многое ушло, но многое осталось».

Искренне Ваш, Реджинальд Брайт

Морс узнал и строку. Это был Теннисон, «Улисс», то место, где старый царь собирает старых товарищей в последнее плавание; мистер Брайт принадлежал к поколению, которое заучивало такие вещи в школе и не стыдилось их вспоминать.

Он прочёл письмо дважды и поставил его на каминную полку, за часы, где уже стояли счёт от дантиста и приглашение на ежегодный обед хорового общества. Отвечать не было нужды; так было написано. Сержант Морс, всю жизнь учивший других читать написанное буквально, на этот раз прекрасно понимал, что буквальное чтение есть трусость.

Дело было в строчке о миссис Брайт. Четыре года назад жена его начальника умерла у себя дома от удара током, и смерть эта считалась несчастным случаем до тех пор, пока не обнаружилось, что несчастные случаи в Оксфорде в тот год устраивал один человек. Он страховал чужие жизни и затем обрывал их, всякий раз на новый лад, и получал по полисам. Сержант Морс называл этого человека своим другом, пил его вино, был влюблён в его жену и всю ту осень искал убийцу где угодно, кроме того дома, в котором обедал.

Мистер Брайт ни тогда, ни после не сказал ему ни слова упрёка. От этого было только тяжелее, и письмо осталось за часами.

На Касл-гейт в то утро говорили не о выборах. На доске в коридоре висел приказ, из которого следовало, что сержант уголовной полиции П. Досон с первого ноября производится в инспекторы. Сам Досон стоял тут же и читал приказ с видом человека, проверяющего, нет ли опечаток.

— Поздравляю, — сказал Морс.

— Спасибо, Морс. — Досон уже успел усвоить тон, каким инспекторы разговаривают с сержантами, хотя до ноября оставалось три недели. — Тебе бы тоже не помешало подать на экзамен. Там, говорят, есть вопросы по правописанию.

Стрейндж сидел за своим столом над толстой книгой в синем переплёте, называвшейся «Полицейское право», и шевелил губами. Книга эта появилась у него летом, и с тех пор он носил её из дома на службу и обратно, как носят зонт.

— В ноябре сдаю, — сообщил он, не поднимая головы. — Джоан по вечерам спрашивает меня по главам. Знаешь, сколько существует способов незаконно перегонять скот по дороге общего пользования?

— Нет.

— Вот и я не знал. — Он перевернул страницу. — Ты бы подал, дружище. Ты же всё это прочтёшь за один вечер и запомнишь. Мне вот третий месяц нужен.

— И что я буду делать инспектором?

— То же самое, только за большие деньги и с сержантом, который за тебя пишет.

В этом был резон, и Морс его признал. Но к экзаменам он питал нелюбовь человека, не кончившего курса, а просить о чём-либо начальство не любил никогда. Он сел к окну, за которым по-прежнему была стена склада, и развернул газету.

На стене большой комнаты второго этажа всё ещё висела школьная фотография. Булавок на карте за год не прибавилось, и это было хуже, чем когда они прибавлялись.

Назавтра стало известно, что мистер Вильсон получил наконец большинство, и большинство это составило три места. В те же дни, о чём газеты сообщили на шестой полосе и мелким шрифтом, в ворота шести оксфордских колледжей, пять веков принимавших одних мужчин, вошло около ста молодых женщин. Двенадцать из них вошли в Лонсдейл, под башню, из окна которой на них смотрел старый человек с желтоватым лицом. Он улыбался, и привратник Тидмарш, заметивший это снизу, потом говорил, что за сорок один год не видел в колледже ничего, что понравилось бы ему меньше.

Глава третья

И сказал Бог: да будет свет.
— Книга Бытия, 1:3

— Опять вы, сэр, — сказал привратник Тидмарш.

Был понедельник четырнадцатого октября, половина девятого утра, и сержант Морс снова стоял под аркой колледжа Лонсдейл, хотя, по мнению привратника, колледжу с избытком хватило его визитов прошлой зимой. Старший инспектор Хиллиан, отправляя его сюда, объяснился коротко: «Ваш колледж, Морс. Пожилой джентльмен, электрическая лампа. Посмотрите, запишите и никого не арестовывайте».

Нижний двор был не тот, что зимой. У солнечных часов стояли три велосипеда с плетёными корзинками, из окна третьей лестницы слышался женский смех, и скаут Гедж, пересекавший двор с ведром, нёс его так, как носят ведро люди, знающие, что за ними наблюдают барышни. Увидев Морса, он переложил ведро в другую руку и ушёл быстрее, чем шёл.

Доктор Парджетер занимал две комнаты в самой башне, прямо над воротами и под хранилищем грамот, так что тридцать четыре года жил между входящими и бумагами и присматривал за теми и другими. Он сидел за письменным столом, в кресле, слегка завалившись на левый бок. Правая рука его обхватывала ножку высокой латунной лампы; левая лежала на краю выдвинутого ящика стального шкафа для бумаг, стоявшего вплотную к столу. Морс посмотрел на него столько, сколько было необходимо, и отвернулся к окну.

— Я его за плечо тронул, сэр, — рассказывал скаут Хобдей, плотный седой человек с военной выправкой. — Думал, заснул над бумагами, с ним бывало. И меня дёрнуло. Не сильно, а как от забора, которым скотину огораживают. Я в войну служил при прожекторах, сэр, я это чувство знаю. Я руку убрал и вилку из стены выдернул, за шнур. Лампа горела.

— Горела? С вечера?

— Должно быть, с вечера, сэр. Шторы были задёрнуты.

Доктор де Брин, приехавший четвертью часа раньше, разжал мёртвые пальцы и показал Морсу ладонь, не заботясь о том, хочет ли тот смотреть. Поперёк ладони шла узкая сероватая полоса с твёрдыми краями. Такая же, поменьше, была на подушечках пальцев левой руки.

— Электричество, — сказал патологоанатом. — Вошло здесь, вышло там, а по дороге миновало сердце, чего сердце в его возрасте не любит. Вчера вечером, между восемью и одиннадцатью; точнее скажу после вскрытия, и не спрашивайте меня, сам ли он это устроил. Спросите электрика.

Морс не спросил. Он стоял у окна, за которым две девушки в длинных шарфах вели через двор велосипеды, и слышал одно слово, которое четыре года назад уже было сказано в другом доме и над другим телом. Письмо за каминными часами пролежало четыре дня. Сержант Морс не верил в предзнаменования, но верил в совпадения, то есть считал, что их не бывает.

— Макс, — сказал он, не оборачиваясь. — Это можно подстроить?

— Подстроить можно всё, что может случиться само. — Де Брин помолчал и прибавил другим тоном, каким разговаривал редко: — Я тоже об этом подумал, Морс. Из этого ровно ничего не следует. Люди в этой стране умирают от старой проводки каждую неделю, и никто им в этом не помогает.

Лампа была старше своего хозяина: литая латунная ножка, зелёный стеклянный колпак, шнур в матерчатой оплётке, протёршейся до нитей в том месте, где он входил в основание. Выключатель помещался на самой ножке, под колпаком, так что всякий, кто её зажигал, брался за металл всей рукой. Морс не притронулся к ней, хотя вилка лежала на полу.

На столе перед покойным были разложены бумаги, исписанные угловатым почерком, и лежала раскрытая книга в потёртом коленкоре, с бумажной закладкой: «История колледжа Лонсдейл, составленная одним из его членов», Оксфорд, 1893. На полу, у ножки кресла, стояла плоская жестяная коробка с белой буквой F на крышке. Морс поддел крышку карандашом. Коробка была пуста, и на дне её остался светлый прямоугольник, какой оставляет бумага, пролежавшая на одном месте очень долго.

Он отметил это и тут же забыл, потому что в верхнем ящике стола, поверх чековой книжки и коробки с перьями, нашёл длинный конверт с печатным заголовком «Уэссекское общество взаимного страхования жизни». Внутри был полис. Жизнь Хьюберта Парджетера, доктора словесности, шестидесяти шести лет, страховалась в десять тысяч фунтов; полис был выдан второго августа нынешнего года, то есть десять недель назад, и в углу его стоял лиловый штемпель агента: С. Покок, Каули-роуд, Оксфорд.

Страховой полис и электрический провод оказались в одной комнате. Морс держал лист за угол, и всё, что он вынес из прошлой зимы (что надо ждать, что нельзя хватать первое, что сходится), отступило перед двумя этими предметами, как отступает благоразумие перед старой виной.

На «Историю колледжа», раскрытую на главе о благотворителях, он больше не взглянул. Она пролежит на этом столе ещё больше недели.

Глава четвёртая

Не хорошо быть человеку одному.
— Книга Бытия, 2:18

Ректор колледжа Лонсдейл принял сержанта Морса в своём кабинете, на этот раз одетый, и сказал, что это ужасно и что он много раз говорил казначею про проводку. Морс вспомнил, что десять месяцев назад на этом же дворе ректор теми же словами говорил про лампы, и подумал, что должность главы колледжа состоит, по-видимому, в том, чтобы вовремя предупредить казначея.

— И в первую же неделю, сержант. В первую неделю! Вы понимаете, что напишут газеты? Напишут, что это они.

— Кто, сэр?

— Девицы, — сказал ректор шёпотом, оглянувшись на дверь. — Он два года называл их погибелью колледжа. Теперь он погиб, а они здесь. Людям много не надо.

Казначея Морс нашёл в конторе, где под окном в сад стояла новая пишущая машинка, серая, плоская, без единой выдающейся буквы, и за нею сидела новая секретарша, молодая и тоже ничем не выдающаяся. Герань с подоконника исчезла.

Мистер Олдридж оказался высоким седым человеком с лицом, которое, вероятно, было приятным до прошлого декабря. Он не встал.

— Мы не встречались, сержант, но я о вас наслышан. Моя жена пишет мне из Девона. — Он подождал, пока сказанное уляжется, и продолжал тем же ровным голосом: — О страховании Парджетера мне ничего не известно. У него не было ни родни, ни состояния, ни, сколько я знаю, причин ценить свою жизнь в десять тысяч. Проводку в башне меняли в тридцать шестом году. Смета на новую лежит у меня с весны; совет предпочёл истратить деньги на ванные комнаты для третьей лестницы. Это всё?

Это было всё, и Морс вышел во двор с чувством человека, которому вернули долг мелкой монетой.

Там его поймал доктор Трейл. За десять месяцев он вернул себе и румянец, и голос; о декабрьской истории в колледже, как видно, решено было не помнить, и лучше всех не помнил о ней он сам.

— Сержант Морс! Я так и знал. Стоит в этом колледже кому-нибудь умереть, и вы тут как тут, словно гробовщик, только без выгоды. Вы видели словарь? Вышел в сентябре, с двумя именами на титуле. Моя рецензия будет в ноябрьской книжке, и я вам обещаю, что бедный Эдмунд перевернётся. — Он взял Морса под руку. — Но вы хотите про Пергамента. Я сидел напротив него в субботу за обедом. Он был весел, сержант. Я знаю его двадцать шесть лет и готов присягнуть, что прежде этого не случалось. Он съел две порции пудинга и объявил всему столу, что в среду сообщит совету нечто такое, после чего кое-кто пожалеет, что научился считать до двадцати двух.

— До двадцати двух?

— Столько голосов было подано за девиц. Ровно две трети. Он полагал, что каждый из двадцати двух лично его обокрал. — Трейл понизил голос, что у него означало лишь перемену тембра. — А потом он наклонился к Вейну, который сидел с ним рядом, и что-то ему сказал, на ухо, долго. И Вейн засмеялся. Вейн, впрочем, всегда смеётся; это его способ быть правым.

Николаса Вейна не пришлось искать. Он шёл через двор от библиотеки с двумя студентками, нёс книги обеих и что-то рассказывал, отчего обе смотрели на него, а не под ноги. Это был человек лет сорока пяти, рослый, с ранней сединой и загорелым лицом, из тех, кому идёт всякая одежда и всякий возраст. В Лонсдейле он занимал должность, учреждённую в 1741 году, и назывался чтецом греческого языка на содержании Феррерса, что означало обязанность читать с молодыми людьми Гомера и право жить в доме покойного суконщика на Холиуэлл-стрит. Два года назад он был первым из двадцати двух.

— Вы из полиции, — сказал он, отдав девушкам книги и подождав, пока они отойдут. — Бедный старик. Знаете, сержант, его здесь не любили, и я не стану притворяться. Но он был несправедлив ко всем одинаково, а это тоже род справедливости. И он знал о колледже больше, чем колледж знает о себе.

— Что он сказал вам в субботу за обедом, сэр?

— Что нашёл в башне какую-то бумагу и в среду прочтёт её совету. Он был похож на мальчика, который принёс в класс лягушку. — Вейн улыбнулся, и улыбка у него была хорошая. — Я посмеялся. Мы все смеялись над его бумагами тридцать лет. Теперь мне, признаться, не по себе.

У подножия третьей лестницы женщина в чёрной мантии прикалывала к двери объявление. Морс, проходя, по привычке прочёл его, и она, не оборачиваясь, сказала:

— Не трудитесь. Там нет ошибок.

— Я не…

— Вы читали его так, как читают корректуру. Мне рассказывали о вас; вы тот полицейский, который считает запятые. — Она вогнала последнюю кнопку и повернулась. Ей было лет под сорок, у неё было узкое умное лицо и коротко остриженные тёмные волосы. — Энн Латимер, право. Я здесь второй год и до прошлого четверга была единственной женщиной в этих стенах, если не считать судомоек. Теперь нас тринадцать, и одного из наших противников уже нет в живых. Вы не находите, что это слишком удобно, сержант?

— Для кого?

— Для всякого, кто захочет сказать, что мы приносим несчастье. — Она посмотрела на него внимательно. — Приходите в пятницу обедать за высокий стол, моим гостем. О колледже больше узнаёшь, глядя, как он ест, чем слушая, что он говорит.

Морс сказал, что придёт. Он заметил, что в объявлении на двери и в самом деле не было ни одной ошибки, и это расположило его к доктору Латимер больше, чем следовало.

Глава пятая

В этом мире нет ничего несомненного, кроме смерти и налогов.
— Бенджамин Франклин, из письма 1789 года

Во вторник сержант Морс пришёл на Касл-гейт к семи утра, чего за ним не водилось, и к девяти на его столе лежали две тонкие папки, которые он сам и закрыл в этом году, не найдя в них ничего любопытного.

В марте мисс Агнес Талли, семидесяти одного года, учительница на покое, упала с лестницы в погреб своего дома в Хедингтоне и была найдена молочником на третий день. В июле мистер Леонард Фрипп, шестидесяти восьми лет, переплётчик на покое, возвращался домой вдоль канала в Джерико и домой не вернулся. Оба жили одиноко. Среди бумаг обоих Морс помнил длинный конверт с печатным заголовком, и память не обманула: Уэссекское общество взаимного страхования жизни, полисы выданы меньше чем за год до смерти, лиловый штемпель в углу.

— Трое за семь месяцев, — сказал он Стрейнджу. — Один агент. Все трое стары и одиноки, все трое застрахованы недавно, все трое погибли от несчастного случая, и всякий раз случай другой: лестница, вода, электричество. Тебе это ничего не напоминает?

Стрейндж заложил «Полицейское право» пальцем и посмотрел на него с беспокойством.

— Напоминает, дружище. Я тоже тогда был. Только старики мрут, это у них в обычае. А страхуются как раз те, кто об этом задумался.

— В чью пользу полис мисс Талли?

— Откуда мне знать? Это было твоё дело.

— В пользу приюта для престарелых лошадей в Беркшире. Полис Фриппа в пользу фонда на починку органа в его приходской церкви. Лошади и орган, Джим. Ни одного человека, которого можно было бы спросить, зачем ему деньги. Я хочу знать, кто расписывается в получении.

Контора агента помещалась на Каули-роуд, над велосипедной лавкой, и состояла из одной комнаты, где пахло резиновым клеем снизу и газовой плиткой из угла. Мистер Сирил Покок был мал, лыс, носил на брюках велосипедные зажимы, которых не снимал, по-видимому, и за столом, а на лацкане значок общества трезвости. При виде полицейского удостоверения он поднялся и спросил, не случилось ли чего с его матерью.

— С доктором Парджетером, — сказал Морс. — В воскресенье вечером. Вы застраховали его второго августа.

— Упокой Господи, — проговорил мистер Покок и сел. — Учёный был джентльмен. Он сам ко мне пришёл, сэр, в июле, пешком, по этой вот лестнице. Мы ведь больше сами ходим по домам.

— Сколько у вас полисов на жизнь людей старше шестидесяти?

— С полтораста будет, сэр. Может, двести. Это наш особый полис, завещательный, я его и предлагаю. У кого нет ни детей, ни капитала, а оставить после себя что-нибудь хочется, те платят из пенсии понемногу, а после общество выплачивает тому делу, какое они назвали. Церкви, больнице. Одна леди в Хедингтоне назвала лошадей.

— Мисс Талли. Она упала в погреб. Мистер Фрипп утонул в канале. Доктор Парджетер убит током. Вы бывали дома у всех троих, мистер Покок?

Маленький агент долго смотрел на него, и на лице его понимание сменило испуг не сразу, как сменяется картинка в волшебном фонаре.

— У мисс Талли бывал, сэр. Чай пил. У мистера Фриппа тоже. У доктора нет, в колледж меня не звали. — Он перевёл дух. — Вы думаете, что я… Сэр, я проповедую по воскресеньям в часовне на Марстон-роуд. Я мухи не убил. Мне с этих денег ни пенни не идёт, мне идёт с взносов, покуда человек жив и платит. Мне от их смерти один убыток.

Это был разумный довод, и в другое время сержант Морс его бы услышал. Но в то утро он слушал другого человека, который четыре года назад тоже был обаятелен, тоже поил его чаем и крое чем покрепче и тоже на всё имел объяснение. Тогда Морс поверил объяснениям, и умерла женщина.

— Зачем доктору понадобился полис?

— На премию, сэр. Колледжу, премию его имени. Он так сказал: хочу, чтобы они узнали об этом на моих похоронах, не раньше, потому что раньше не заслужили. Строгий был джентльмен.

— Мне нужны ваши книги, мистер Покок. Все полисы за два года и все выплаты.

Никакой бумаги, которая давала бы ему право их требовать, у сержанта не было, и он это знал. Мистер Покок этого не знал. Он встал, отпер шкаф и выложил на стол три конторские книги в чёрной клеёнке, одну на другую, выровняв по краю, и руки у него при этом дрожали.

Морс унёс книги под мышкой и всю дорогу до Касл-гейт был уверен, что дрожат руки только у виноватых.

Глава шестая

Но время и случай для всех их.
— Книга Екклесиаста, 9:11

Уэссекское общество взаимного страхования жизни существует с 1846 года, помещается в Солсбери и за сто двадцать восемь лет ни разу не видело, чтобы у его агента полиция уносила книги. В среду, в половине десятого, управляющий общества говорил по телефону с главным констеблем. В половине одиннадцатого главный констебль говорил со старшим инспектором Хиллианом. В одиннадцать Хиллиан вызвал Морса.

На столе перед ним лежали три книги в чёрной клеёнке и лист с цифрами, продиктованными из Солсбери.

— Двести двенадцать, — сказал Хиллиан. — Столько у этого Покока застраховано людей старше шестидесяти. У них там есть человек, который получает жалованье за то, что знает, сколько из двухсот двенадцати стариков умрёт за год. Он говорит: десять. В этом году умерло девять. Шестеро в постели, трое иначе, и он говорит, что трое из девяти тоже в порядке вещей, потому что старые люди падают с лестниц и в воду чаще молодых. Вы сильны в арифметике, Морс?

— Умеренно, сэр.

— Оно и видно. Ступенька в погребе мисс Талли была стёрта, это записано у коронёра, и записали это с ваших слов. Фрипп в тот вечер выпил в «Переплётчиках» шесть пинт, что для переплётчика на покое даже скромно. А ваш агент вчера не пошёл на молитвенное собрание, потому что у него сделалось сердцебиение.

Морс молчал. Он смотрел на чёрные книги, выровненные по краю, и видел, как их выкладывали на стол.

— Я знаю, что вы увидели в той комнате, — сказал Хиллиан уже другим голосом. — Я читал то дело, его тут все читали. Полис и провод, и вы побежали. Я бы, может быть, тоже побежал. Но человек, ради которого вы бежали, вас об этом не просил и спасибо бы не сказал. Он был хороший полицейский и не любил, когда пугают невиновных.

— Да, сэр.

— Книги Стрейндж отвезёт обратно, с письмом, которое подпишу я. Парджетер умер от старой лампы. Человек из электрического управления осмотрит её завтра для коронёра; это формальность, и присутствовать при ней будете не вы.

В коридоре стоял Досон. Морсу впервые пришло в голову, что Досон, возможно, живёт в этом коридоре и питается чужими выговорами.

— Говорят, ты взял методистского проповедника, — сказал будущий инспектор. — С поличным? При нём нашли сборник гимнов?

Морс прошёл мимо. Ответить было нечего; больше того, шутка была недурна, и это огорчило его отдельно.

У стола Стрейнджа сидела Джоан. Она принесла мужу «Полицейское право», забытое дома на кухонном столе, и теперь ждала, когда он вернётся с Каули-роуд, листая книгу с тем выражением, с каким смотрят на расписание чужой железной дороги.

— Джим рассказал, — произнесла она, не поднимая глаз. — Про лампу и про полис. Я поняла, почему вы так.

— Это не оправдание.

— Нет. — Она закрыла книгу. — Мистер Брайт нам написал, на прошлой неделе. Мне и Джиму, на двух страницах, про море и про мол. Он спрашивает о вас. Он пишет, что послал вам несколько строк и не хочет быть назойливым.

— Я собираюсь ответить.

— Морс. Он там один.

— Я знаю.

Она посмотрела на него, и он подумал, как думал всякий раз, что глаза у неё отцовские, и как всякий раз не додумал эту мысль до конца.

— Вы не виноваты в том, в чём себя вините, — сказала Джоан. — А в том, что не пишете, виноваты. Это разные вещи, и вторую можно исправить за пять минут и три пенса.

Марка стоила уже дороже, но Морс её не поправил. Вечером он достал письмо из-за часов, положил перед собой лист бумаги, написал «Дорогой мистер Брайт» и просидел над этими тремя словами до одиннадцати. Потом сложил лист вдвое и убрал за часы, к письму.

Глава седьмая

Всякий, делающий злое, ненавидит свет.
— Евангелие от Иоанна, 3:20

Сержант Стрейндж не любил колледжей. В них было слишком много лестниц для человека его сложения и слишком много людей, говоривших с ним так, будто он пришёл чинить водопровод. В четверг утром он поднялся в башню Лонсдейла вслед за мистером Йо из электрического управления, немолодым человеком в коричневом халате, который нёс деревянный ящик с инструментом и за всю дорогу от ворот произнёс два слова, оба о погоде.

Мистер Йо начал с вилки. Он отвернул крышку, посмотрел внутрь и подозвал Стрейнджа пальцем.

— Три провода, сержант. По двум ток приходит и уходит. Третий нужен на тот случай, если внутри лампы что-нибудь оторвётся и коснётся металла: тогда ток уйдёт по нему в землю, перегорит предохранитель, станет темно, и все живы. Вот он, третий. — Он поддел отвёрткой зелёную жилу. Она кончалась в полудюйме от зажима, и срез блестел, как новый пенни. — Перекушен. Медь на воздухе темнеет за месяц. Этому срезу неделя, ну две.

Потом он перевернул лампу и снял с основания войлочный круг. Стрейндж в электричестве понимал немного, но то, что он увидел, понял бы и ребёнок: один из двух оставшихся проводов был зачищен на дюйм до голой меди и трижды обёрнут вокруг латунного болта, на котором держалась ножка.

— Это не протёрлось, — сказал мистер Йо. — Это ножом. Лампа была под током вся, от колпака до пяты, двести сорок вольт, с той самой секунды, как вилку воткнули в стену.

— Так он же её, надо думать, трогал и прежде, — сказал Стрейндж. — В субботу она горела до полуночи, привратник видел.

— В субботу этого ещё не было. А хоть бы и было: возьмись за неё одной рукой, стоя на сухом ковре в кожаных башмаках, и тебя дёрнет, выругаешься и позовёшь меня. Чтобы убило, току надо через тебя куда-нибудь уйти. — Он показал отвёрткой на стальной шкаф для бумаг. — Вон куда. Шкаф задней ногой стоит на трубе отопления, а труба идёт в землю. Одна рука на лампе, другая на ящике, и дорога лежит через грудь.

Стрейндж присел, что стоило ему труда, и посмотрел на ковёр. У стены, в шести футах от стола, ворс был примят четырьмя глубокими квадратами, какие оставляет тяжёлая вещь, простоявшая на одном месте много лет.

— Хобдей! — позвал он.

Скаут появился в дверях немедленно, из чего следовало, что он стоял за ними.

— Шкаф всегда тут стоял? У стола?

— Никак нет, сержант. У стены стоял, сколько помню. Я в понедельник ещё подумал: доктор передвинул, чтоб бумаги были под рукой. Хотя весу в нём как в трёх мешках угля, а доктор был не из сильных.

Мистер Йо тем временем спустился к подножию лестницы, где в стенном шкафчике за деревянной дверцей помещались предохранители всей башни: шесть фарфоровых колодок в ряд, и в каждой, между двумя винтами, должна быть натянута тонкая проволока, которая плавится раньше, чем успеет случиться беда. Он вынул четвёртую колодку и подал её Стрейнджу на ладони.

Между винтами вместо проволоки была зажата женская шпилька для волос, чёрная, сложенная вдвое.

— Эта не перегорит, хоть весь колледж на ней повесь, — сказал мистер Йо. — Скауты, спору нет, чинят пробки чем попало, я вынимал и гвозди, и фольгу от шоколада. Но тогда они грязные, в копоти. Эта чистая. — Он впервые посмотрел Стрейнджу прямо в лицо. — Кто это устроил, сержант, знал ровно столько, сколько знает всякий, кто раз в жизни чинил дома утюг. Снять защиту в вилке, снять защиту в шкафчике, пустить ток на латунь и подвинуть железо. Четверть часа работы перочинным ножом.

В половине первого Стрейндж положил колодку со шпилькой на стол старшего инспектора Хиллиана и доложил всё по порядку, ничего не прибавив, как докладывал всегда. Хиллиан выслушал, потрогал шпильку карандашом и долго молчал.

— Позовите Морса, — сказал он.

Морс вошёл и остался у двери.

— Вы были правы в том, что это не несчастный случай, и неправы в том, чьих рук это дело, — произнёс старший инспектор. — У вас это, кажется, входит в привычку. Дело ваше, Стрейндж при вас, и каждый вечер он рассказывает мне, кого вы за день хотели арестовать. — Он подвинул колодку к краю стола. — И вот эту вещь я бы на вашем месте из головы не выпускал. В этом колледже пятьсот лет не было шпилек. Теперь их там двенадцать голов.

Морс смотрел на шпильку. Она была чистая, новая и лежала на самом виду, и всё это ему не нравилось. Но за последние три дня ему так многое не нравилось понапрасну, что он промолчал.

Глава восьмая

In vino veritas.
(Истина в вине.)
— Латинская пословица

Высоким столом в оксфордском колледже называют стол на возвышении в конце трапезной, за которым обедают члены колледжа и их гости; студенты сидят ниже, на скамьях, и смотрят на своих наставников снизу вверх, что, как полагают, полезно обеим сторонам. В пятницу восемнадцатого октября сержант Морс, в единственном своём тёмном костюме, сидел за этим столом между доктором Латимер и мистером Вейном, напротив доктора Трейла, в трёх стульях от казначея, который за весь вечер ни разу не повернул головы в его сторону.

Стипендиат прочёл предобеденную молитву по-латыни, скороговоркой и с двумя неверными долготами, которые Морс отметил про себя, и трапезная села. Внизу, за вторым от двери столом, двенадцать молодых женщин сидели все вместе, в ряд, как присяжные, и старались есть так, будто на них не смотрят двести человек.

— Через месяц они рассядутся, — сказала доктор Латимер, проследив его взгляд. — Через год их перестанут считать. Пока же каждая знает, что отвечает за всех женщин Англии, и роняет вилку сообразно этому.

Буфетчик пошёл вдоль стола с графином. Морс услышал вино раньше, чем увидел: густой запах кларета, налитого в соседний бокал, дошёл до него через баранину и свечной воск, и он назвал про себя место и почти наверное год прежде, чем успел себе это запретить. То, что он всё ещё это умел, огорчило его больше, чем если бы разучился. Он положил ладонь на свой бокал.

— Сержанту воды, Парсонс, — негромко сказал Вейн через его плечо, так естественно, словно заказывал себе. — Он на службе, в отличие от нас с вами.

Это было сделано хорошо, и Морс был ему благодарен. Мистер Вейн вообще всё делал хорошо. За рыбой он рассказывал о том, как две недели назад впервые в жизни читал шестую песнь «Одиссеи» девушке и обнаружил, что тридцать лет понимал Навсикаю неверно; за бараниной спорил с Трейлом о запятой в одном стихе Хаусмана и втянул в спор Морса, который знал этот стих наизусть и оказался прав. Вейн проиграл с удовольствием. Сержанту давно не было так легко в обществе образованных людей, и он отметил это, как отмечал всё, и не сделал никакого вывода.

Кофе пили у доктора Латимер, на пятой лестнице, в комнате, где книги лежали на полу стопками, потому что полок ей, как она объяснила, колледж за год не собрался дать.

— Вы хотите знать про деньги Феррерса, — сказала она, разливая кофе. — Все, кто приходит сюда с вопросами о Хьюберте Парджетере, рано или поздно спрашивают про них. В колледже верят, что суконщик оставил дом и луг на воспитание юношей. Хьюберт два года говорил, что разыщет подлинное завещание и докажет: колледж, который учит девиц, нарушил условие дара, и наследники дарителя вправе потребовать всё назад. Мне он обещал это лично, в мае, на лестнице. Он сказал: «Дамы смогут поблагодарить себя сами».

— И это могло быть правдой?

— Юридически? — Она подумала честно, как думают над экзаменационной задачей. — Смотря по тому, какие там слова. В завещании всё решают слова, сержант, и больше ничего: что хотел сказать покойный, суд не интересует, его интересует, что покойный написал. Вам это должно быть близко. — Она подвинула ему чашку. — Но слов никто не видел. Видели только пересказ в старой «Истории колледжа», а пересказ делал священник, не юрист.

— У его кресла стояла жестяная коробка с буквой F, — медленно сказал Морс. — Пустая. В ней очень долго лежала сложенная бумага, и бумаги этой в комнате нет.

Доктор Латимер поставила кофейник.

— Тогда он её нашёл. В субботу за обедом он сиял. И в среду собирался читать её совету.

— Кто в колледже потеряет больше всех, если деньги Феррерса придётся отдать?

— Колледж, то есть казначей; он сверстал под луг в Вулверкоте смету на десять лет вперёд. — Она усмехнулась. — И Николас Вейн, разумеется. Его должность и его дом оплачены суконщиком до последнего пенни. Вот вам ирония: единственный человек, которому следовало голосовать против нас из простого благоразумия, привёл нас сюда за руку. Он порядочный человек, сержант. Их здесь меньше, чем стульев за высоким столом.

Морс кивнул. Он думал о высоком седом человеке, который за весь вечер не повернул головы, о смете на десять лет и о пустой коробке. На этот раз он не побежал. Он допил кофе, поблагодарил хозяйку и сказал себе, что пойдёт к казначею завтра, днём, один, и сперва спросит.

Домой он шёл пешком. На углу Холиуэлл-стрит светились окна паба, из дверей вышли трое студентов, и вместе с ними на тротуар вышел тёплый хлебный запах горького эля. Морс перешёл на другую сторону улицы. Кларет за высоким столом он выдержал без труда; кларет пьют в обществе. Пиво пьют одни, в углу, с газетой, и никто не накроет твой стакан ладонью.

Глава девятая

Audi alteram partem.
(Выслушай и другую сторону.)
— Юридическая максима

Казначей Олдридж жил на Норэм-гарденс, в большом кирпичном доме с островерхими окнами, и в субботу утром сам открыл дверь. За его спиной была прихожая, в которой на вешалке висело одно пальто.

— Я ждал вас раньше, — сказал он. — В колледже с четверга говорят, что Парджетера убили, а с пятницы, что вы расспрашиваете о Феррерсе. Сложить одно с другим умею даже я. Войдите. Садиться не предлагаю, это ненадолго.

Кабинет был чист той чистотой, какую наводит приходящая прислуга в доме, где некому нарушать порядок. Казначей подошёл к бюро и вынул из ящика несколько листов, сшитых зелёной тесьмой.

— Заключение адвоката из Линкольнс-Инн, февраль семьдесят второго. Я заказал его за два месяца до голосования, когда Парджетер впервые начал пугать совет суконщиком. Я казначей, сержант. В отличие от моих учёных коллег, я имею привычку читать бумаги, с которых получаю доход.

Он надел очки и прочёл вслух, ровно, как читают счёт:

По свидетельству «Истории колледжа» 1893 года (стр. 214), единственному, которым я располагаю, завещатель оставил дом и земли колледжу на содержание чтеца греческого языка, «доколе первый потомок мужского пола названного Томаса не будет избран стипендиатом колледжа». Никакого условия о том, кого колледжу надлежит обучать, в этих словах не содержится; приём лиц женского пола вручения дара не затрагивает.

— Потомков мужского пола у суконщика нет с 1802 года, — продолжал казначей, снимая очки. — У него была одна дочь, у дочери сын и дочь, сын умер бездетным. Я наводил справки: мне нужно было знать, вечен ли наш чтец. Он вечен. Легенду о воспитании юношей придумали за портвейном, и каждое поколение передавало её следующему вместе с графином. Если Парджетер отыскал подлинник, он прочёл в нём то же, что напечатано, и ничего не мог им доказать. Убивать его из-за этой бумаги мне было бы так же незачем, как из-за расписания поездов.

— Я не говорил, сэр, что…

— Вы не говорили. Вы за этим пришли. — Казначей положил листы обратно в ящик. — Избавлю вас и от второго вопроса. Я уехал в Лондон в пятницу одиннадцатого, после обеда, и вернулся в понедельник полуденным поездом. Ночевал в клубе, три ночи, швейцар подтвердит. Я теперь часто ночую в клубе. Мне с прошлой зимы незачем торопиться по вечерам домой, и вам, сержант, лучше других известно почему.

Лампу переделали в воскресенье. Морс знал это с четверга: в субботу до полуночи она горела в окне башни и никого не убила, а в воскресенье хранитель грамот отлучался из своих комнат дважды, к ланчу и потом с без десяти шесть до без четверти девять, на вечерню и обед. Человека, который в эти часы сидел в лондонском клубе, в башне не было.

— Мне жаль, сэр, — сказал он и сам не знал, к чему именно это относится.

— Вам не жаль. Вам любопытно. Это разные свойства, и второе обходится окружающим дороже. — Казначей открыл перед ним дверь кабинета. — Прошлой зимой вы искали в моём колледже убийцу и по дороге нашли мою жену. Убийцу вы в конце концов нашли тоже, и вас, сколько я знаю, за это не повысили. Что ж, в мире есть хоть какая-то справедливость. Доброго дня.

На Норэм-гарденс падали листья. Морс постоял у калитки и пошёл к машине. Вторая его версия прожила меньше суток и умерла тихо, без свидетелей, что было успехом по сравнению с первой. Денег суконщика никто не терял; коробка с буквой F могла опустеть по любой причине; и из всего, что у него было, оставалась одна чёрная шпилька, сложенная вдвое.

Он записал слова из заключения в блокнот, как записывал всё, дословно, сидя в машине: первый потомок мужского пола. Никакого применения этим словам он в ту минуту не видел.

Глава десятая

Из всех, кто дышит и мыслит, нас, женщин, нет несчастней.
— Еврипид, «Медея»

Сержант Стрейндж не умел делать выводов из запятых, зато умел то, чего не умел Морс: задать один вопрос девятнадцати людям подряд и выслушать девятнадцать ответов с одинаковым вниманием. За пятницу и субботу он обошёл всех скаутов Лонсдейла, обоих привратников, буфетчика и садовника, спрашивая каждого, кого тот видел в воскресенье у башни. В понедельник утром он положил перед Морсом листок, на котором было записано одно имя.

— Хобдей вспомнил. В воскресенье, когда зазвонили к вечерне, с башенной лестницы спускалась барышня, одна из новых. Шла быстро, красная. Волосы заколоты наверх. Он сначала не сказал, потому что его спрашивали про джентльменов.

Мисс Джудит Кемп пришла в комнату доктора Латимер в одиннадцать, в чёрной мантии до колен. Такие носят стипендиаты, то есть те немногие, кто принят не просто по экзамену, а с наградой за него; остальные студенты ходят в коротких накидках без рукавов и зовутся просто членами колледжа. Из двенадцати девиц Лонсдейла длинную мантию носили две. Мисс Кемп было восемнадцать лет, она приехала из маленького города на севере Йоркшира, говорила с выговором, которого стеснялась, и волосы её, тёмно-рыжие и очень густые, были подняты на затылок и держались на полудюжине чёрных шпилек.

— Он прислал мне записку, — сказала она, глядя на доктора Латимер, а не на полицейского. — В субботу. Чтобы я пришла в воскресенье в пять. Я думала, он будет кричать. Нам всем рассказали в первый же день, что доктор Парджетер отказался учить женщин и что мимо башни лучше ходить быстро. А я историк, мне от него некуда было деться.

— И он кричал? — спросил Морс.

— Нет. Он налил мне чаю. — Она сказала это так, как сообщают о чуде, в которое сами не верят. — Сам, из такого коричневого чайника с отбитым носиком. И стал спрашивать про мою бабушку.

— Про бабушку?

— Про мамину маму. Как её звали до замужества, где крестили, цела ли семейная Библия с записями. Я сказала, что Библия у тёти в Ричмонде. Он всё записывал, мелко-мелко, и кивал. Потом спросил, знаю ли я, что значило в восемнадцатом веке слово «стипендиат», и я ответила, и он сказал, что это первый верный ответ, который он слышит в этих стенах с пятьдесят второго года. — Она покраснела. — А когда я уходила, он засмеялся. Странно так, будто кашлял. И сказал: «В среду, мисс Кемп, вы узнаете нечто такое, что понравится вам гораздо больше, чем мне следовало бы желать».

— Вы поняли, что он имел в виду?

— Нет, сэр. Я решила, что он смеётся надо мной. Зазвонили к вечерне, и я ушла.

— Лампу на столе он при вас зажигал?

— Нет. Было светло. Он сидел у окна.

— Почему вы целую неделю молчали о том, что были у него?

Мисс Кемп посмотрела наконец на него, и он увидел, что она не спала.

— Потому что в понедельник за завтраком сказали, что он умер. А в четверг сказали, что его убили и что нашли шпильку. Об этом знает весь колледж, сэр, нам об этом говорят в буфете и на лестнице. Нас двенадцать. Я подумала: если я скажу, что была там последней, то завтра будет написано в газете, и послезавтра нас отправят по домам, всех, и других уже не примут. — Голос у неё задрожал и выровнялся. — Мой отец работает на почте. Из нашей школы в Оксфорд никто никогда не поступал. Я не могла приехать обратно через десять дней.

Доктор Латимер молча подвинула к ней коробку с бумажными платками. Мисс Кемп не взяла.

Морс ей поверил. Он поверил сразу и потому отнёсся к своей вере с подозрением, поскольку неделя выдалась неудачная для всего, во что он верил сразу. Но девочка восемнадцати лет, которая собралась бы убить старика, не оставила бы в стене собственную шпильку, как оставляют визитную карточку; а человек, который хотел, чтобы подумали на девочек, оставил бы именно её.

Рассуждение это было верно от начала до конца. Сержант Морс, который за одну неделю уже дважды рассудил неверно, не имел никакой возможности это знать, а старший инспектор Хиллиан не имел никакой причины этому верить.

Глава одиннадцатая

Festina lente.
(Спеши медленно.)
— Любимое правило императора Августа, по Светонию

— Она была в комнате последней, — сказал старший инспектор Хиллиан, загибая пальцы. — Она восемь дней об этом молчала. Он отказался её учить и два года говорил о таких, как она, вещи, которых я не стал бы повторять при своей жене. И в предохранителе шпилька, а у неё в волосах, по словам Стрейнджа, таких шесть. Скажите мне, Морс, чего здесь не хватает.

Был вторник, двадцать второе. За окном кабинета шёл дождь.

— Смысла, сэр. Проводку переделали до пяти часов или после шести. Если до пяти, то она пришла пить чай в комнату, где сама поставила ловушку, и сидела в трёх футах от лампы, которую старик мог зажечь в любую минуту. Если после шести, то она вернулась в башню во время вечерни, передвинула стальной шкаф, который Стрейндж сдвинул с трудом, и нашла шкафчик с предохранителями в колледже, где прожила четыре дня. И в обоих случаях она взяла для этого вещь, которая указывает на неё одну из двухсот человек.

— Люди глупее, чем вы думаете, Морс. Это первое, чему учит служба.

— Эта не глупа, сэр. Она получила стипендию по истории в колледже, где её не хотели.

Хиллиан откинулся на спинку стула.

— У меня ректор телефонирует дважды в день. У меня газета, которая знает про шпильку и пока молчит, потому что я попросил. И у меня сержант, который за неделю обвинил методиста и казначея, а теперь, когда ему наконец дали человека с причиной, случаем и уликой, говорит мне, что улика слишком хороша.

— Прошлой зимой, сэр, вы сказали мне, что меня не научили ждать.

Старший инспектор долго смотрел на него.

— Сказал. Не думал, что вы вернёте мне это с процентами. — Он посмотрел на календарь. — До пятницы. В пятницу вечером вы либо назовёте мне другое имя и объясните шпильку, либо в субботу утром Стрейндж привезёт мисс Кемп сюда. И, Морс: до пятницы вы никого не трогаете. Ни рукой, ни ордером, ни словом.

В башне пахло нетопленой комнатой. Лампу увезли, шкаф стоял там, куда его придвинули, и дождь стекал по узкому окну над воротами. Морс сел в кресло покойного, чего до сих пор избегал, и принялся делать то, с чего следовало начать восемь дней назад: читать то, что лежало на столе.

Бумаги, исписанные угловатым почерком, оказались черновиком речи. Она начиналась словами «Господин ректор, я прошу совет выслушать документ, которого никто из присутствующих не видел, хотя все они два года назад сочли возможным о нём голосовать» и обрывалась на середине второй страницы, там, где доктор Парджетер, покончив с невежеством коллег, собирался перейти к делу. Самого дела в черновике не было. Хранитель грамот приберегал его для среды, как приберегают конец анекдота.

Тогда Морс взял в руки «Историю колледжа». Она была раскрыта на странице 214, и второй абзац сверху он уже слышал в субботу на Норэм-гарденс: дом, луг, чтец греческого языка, первый потомок мужского пола. Закладкой служил сложенный вчетверо лист почтовой бумаги. Морс развернул его.

Письмо было помечено четвёртым октября и пришло из прихода в северном Йоркшире. Тамошний викарий, извиняясь за почерк, сообщал доктору Парджетеру то, что нашёл по его просьбе в метрических книгах, и найденное занимало полторы страницы:

Мэри, дочь Томаса Феррерса, суконщика из Оксфорда, венчана в 1738 году с Джоном Аутуэйтом, прасолом. Их дочь Энн крещена в 1741-м…

Дальше шли имена, восемь поколений, одно под другим, и каждое поколение переходило в следующее через дочь: фермерши, жена кузнеца, жена школьного учителя. Последние три строки викарий подчеркнул:

Ханна Меткаф, крещена в 1899-м, венчана в 1921-м с Уильямом Стори. Их дочь Маргарет, крещена в 1926-м, венчана в 1953-м с Альбертом Кемпом, почтовым служащим. Их дочь Джудит, крещена в 1956-м. Других потомков названной Мэри мне отыскать не удалось, и я полагаю, что их нет.

Морс прочёл это дважды. Девочка с рыжими волосами и йоркширским выговором оказывалась последней из рода оксфордского суконщика, в чьём доме жил чтец греческого языка и на чьём лугу казначей строил смету на десять лет. Хранитель грамот узнал это за неделю до смерти, позвал её на чай и смеялся.

Это было любопытно, и только. Сержант Морс снова открыл страницу 214, и печатные слова стояли на своём месте: первый потомок мужского пола. Мисс Джудит Кемп могла происходить от суконщика хоть восемь раз подряд, мужчиной она от этого не становилась. Чему же тогда смеялся старик?

Он расписался у мистера Тидмарша в клеёнчатой книге за один том и одно письмо и унёс их под плащом. До пятницы оставалось три дня, и первый из них он потратил на то, чтобы никуда не бежать.

Глава двенадцатая

Тот ненавистен мне, как врата ненавистного ада,
Кто на душе сокрывает одно, говорит же другое.
— Гомер, «Илиада», IX, 312–313, перевод Н. И. Гнедича

Дом Феррерса стоит на северной стороне Холиуэлл-стрит, в ряду таких же узких старых домов, выкрашенных каждый в свой цвет: три окна по фасаду, каменное крыльцо в две ступени, а позади длинный сад, упирающийся в старую городскую стену. Суконщик построил его для себя и прожил в нём двадцать лет. Чтецы греческого языка жили в нём с тех пор двести тридцать три года, один за другим, и каждый считал его своим.

В среду, в четвёртом часу, мистер Вейн сгребал в этом саду листья. Он был в старом свитере, без галстука, и обрадовался гостю так, как радуются предлогу бросить грабли.

— Сержант Морс! Входите. Жена повела детей к зубному врачу, всех троих, так что в доме редкая тишина. Виски? Ах, простите. Чаю.

Кабинет выходил окном в сад. На полу лежал детский паровоз, на конторке у окна большой греческий словарь, раскрытый на середине, и вся комната имела вид места, где человеку хорошо. Морс, живший в двух комнатах с проигрывателем, отметил это без зависти и не вполне честно.

— Я пришёл спросить о вашей должности, сэр. На каких условиях суконщик оставил дом и луг?

— Вы всё-таки думаете, что бедный старик нашёл завещание. — Вейн поставил перед ним чашку и сел на подоконник, качая ногой. — Что ж, возможно. Он искал его два года, и в субботу у него был вид человека, который нашёл. Но ничего нового он там прочесть не мог, сержант. Условия здесь знает всякий, кто хоть раз заглянул в «Историю колледжа», а я прочёл их в тот день, когда мне предложили место, четырнадцать лет назад. Дом и земли колледжу, доход чтецу греческого языка, «доколе первый от моей крови не будет избран стипендиатом названного колледжа». Суконщик надеялся на учёного внука. Внук не вышел в учёные, потом род кончился, и вот уже сто семьдесят лет мы, чтецы, живём тут без всякой опаски. Спросите Олдриджа, он проверял.

Морс записывал. Он записывал всё и всегда дословно, и в участке над этой привычкой смеялись.

— А если бы потомок нашёлся, сэр?

— Тогда я стоял бы на Холиуэлл-стрит с женой, тремя детьми и Гомером под мышкой. — Вейн засмеялся. — К счастью, покойники не сдают вступительных экзаменов. Но вы не за этим пришли. Вы пришли из-за девочки.

— Из-за какой девочки, сэр?

— Сержант, в колледже нет тайн. Мисс Кемп была у него в воскресенье, у неё шпильки в волосах, и ваш начальник хочет покончить с этим до воскресенья. — Он перестал качать ногой. Лицо его сделалось серьёзно, и серьёзность шла ему не меньше улыбки. — Я учу её две недели. Она не умеет соврать, что прочла книгу, которой не читала; краснеет до ушей. И потом, шпилька! Человек, который способен убить, способен и купить пачку шпилек в любой лавке на Корнмаркет за несколько пенсов. Вы сами это понимаете, иначе она уже сидела бы у вас.

— Понимаю, сэр.

— Слава богу. Жена зовёт её к нам на чай в субботу. Ребёнку нужен хоть один дом в этом городе, где на неё не смотрят как на улику.

Уже в дверях Морс задал вопрос, который задавал за эти дни всем членам колледжа по очереди.

— В прошлое воскресенье? Днём был здесь, работал; жена с детьми до вечера гостила у матери в Абингдоне, так что поручиться за меня может один Софокл. В шесть читал в часовне Евангелие, потом обедал в трапезной, в девять был дома. Боюсь, сержант, у меня самое скучное воскресенье в Оксфорде.

Он проводил гостя до крыльца и пожал ему руку. Морс шёл по Холиуэлл-стрит и думал, что за десять дней это был первый человек в Лонсдейле, который заступился за девочку, не будучи обязан к тому должностью.

В блокноте сержанта, на странице, помеченной средой, стояла одна фраза в кавычках. Тремя страницами раньше, на странице, помеченной субботой, стояли другие слова о том же самом. Он нёс блокнот в кармане плаща и думал о шпильках.

Глава тринадцатая

Буква убивает, а дух животворит.
— Второе послание к Коринфянам, 3:6

В среду вечером сержант Морс сидел дома, при одной лампе, и на столе перед ним лежало всё, что он собрал за десять дней: том в потёртом коленкоре, письмо йоркширского викария и блокнот. Рядом стоял стакан апельсинового сока. Пластинку он не ставил, потому что под музыку думал о музыке.

Думал он о шпильках. Шпильку положил тот, кто хотел, чтобы подумали на студенток; значит, человек, которому студентки мешали, один из одиннадцати, голосовавших против. Но десять из одиннадцати были товарищами убитого, а одиннадцатым был он сам. Рассуждение заходило в тупик на третьем шаге, и Морс, чтобы занять руки, стал переписывать набело записи последних дней, как делал всегда, когда не знал, что делать дальше.

Он переписал субботу, казначея: первый потомок мужского пола названного Томаса. Переписал понедельник, девочку. Переписал вторник. Дошёл до среды и вывел слова мистера Вейна: первый от моей крови.

Перо остановилось.

У сержанта Морса был один дар, которому он не был обязан ни умом, ни выучкой: глаз его спотыкался о разночтение, как нога спотыкается о ступеньку не той высоты. Две строки, разделённые тремя страницами блокнота, говорили об одном и том же месте одной и той же бумаги разными словами.

Он открыл «Историю колледжа» на странице 214 и прочёл абзац по-английски, пальцем, как читал хранитель грамот. Священник, писавший в 1893 году, выражался языком своего времени: the first male descendant of the said Thomas. Первый потомок мужского пола. Ни на этой странице, ни на соседних не было слов of my Blood, «от моей крови», да и быть не могло: священник пересказывал от третьего лица, а «моей» говорит только тот, кто завещает. Так пишут в самом завещании. Так писали в 1741 году.

Мистер Вейн сказал, что знает условия из «Истории колледжа». Но из «Истории колледжа» нельзя было вынести этих слов. Их можно было прочесть в одном-единственном месте: на четырёх листах с бурой печатью, которые двести тридцать лет пролежали в жестяной коробке в башне, три недели у хранителя грамот и с вечера тринадцатого октября неизвестно где.

Морс встал и прошёлся по комнате. Он заставил себя пройти всю цепь медленно, звено за звеном, потому что за эти десять дней дважды пробегал её бегом.

Если в подлиннике стоит «первый от моей крови», то слова «мужского пола» в нём нет. Его прибавил от себя священник, пересказывая, и прибавил без всякого умысла: в 1893 году, как и в 1741-м, стипендиатом Лонсдейла мог быть только мужчина, и уточнение ничего не меняло. Оно ничего не меняло двести тридцать три года, до нынешнего октября, когда в ворота под башней вошла рыжая девочка в длинной мантии стипендиата, восьмое колено от Мэри Феррерс.

Вот чему смеялся старик. Он два года искал в башне бумагу, которая запретила бы колледжу принимать женщин, а нашёл бумагу, по которой первая же принятая женщина уносила с собой лучшее, что у колледжа было. «Колледжу это обойдётся дороже, чем думают молодые люди». Он сам не знал, до какой степени был прав, и когда узнал, то, будучи человеком, для которого написанное важнее желаемого, сел писать викарию, позвал девочку на чай и приготовил речь для совета. А в субботу за обедом не утерпел и наклонился к соседу.

К соседу, который был первым из двадцати двух; который жил в доме суконщика четырнадцать лет, с женой, тремя детьми и греческим словарём на конторке; и который сегодня днём, качая ногой, произнёс наизусть слова, которых не мог знать никто из живых, кроме человека, державшего те листы в руках. «Суконщик надеялся на учёного внука». Он прибавил мужчину сам, от себя, тотчас после цитаты, как ставят ладонь на пролитое.

И шпилька встала на место. Её положил не тот, кому мешали студентки, а тот, кому мешала одна.

Морс остановился у камина. За часами белел кремовый конверт. Человек, чьего имени он не произносил, учил его когда-то слушать не то, что человек рассказывает, а какими словами; «врут, Морс, всегда своими словами, а правду говорят чужими». Он отогнал это воспоминание, как отгонял всегда, и оно ушло не сразу.

У него была одна фраза в блокноте. Старший инспектор Хиллиан не стал бы слушать про одну фразу и был бы прав: мистер Вейн мог оговориться, сержант мог ослышаться, а самого завещания никто не видел. Пока никто не прочёл подлинных слов суконщика, всё это было третьей версией за десять дней, и только.

Было без четверти одиннадцать. Он снял трубку и попросил колледж Лонсдейл, пятую лестницу.

— Доктор Латимер? Морс. Прошу прощения за час. Если человек умер в Оксфорде в 1741 году и оставил завещание, где, кроме башни вашего колледжа, можно прочесть его слово в слово?

В трубке помолчали.

— В Лондоне, — сказала доктор Латимер. — Состоятельных людей тогда утверждал в наследстве церковный суд архиепископа Кентерберийского, и каждое завещание писцы вносили в книгу целиком. Книги эти лежат в Государственном архиве на Чансери-лейн. — Она ещё помолчала. — У меня туда билет читателя, сержант, а завтра у меня нет учеников. Поезд в восемь двадцать.

Глава четырнадцатая

Ибо завещание действительно после умерших.
— Послание к Евреям, 9:17

Государственный архив на Чансери-лейн похож снаружи на собор, построенный людьми, которые веровали в одну бумагу. Внутри он состоит из тишины, зелёных абажуров и служителей в халатах, которые приносят читателю всё, что написано в Англии по приказу властей за девять веков, если читатель правильно заполнил требование. Доктор Латимер заполнила его правильно. В четверг двадцать четвёртого октября, в начале двенадцатого, перед ней и сержантом Морсом положили на пюпитр том в белой коже, весом с годовалого ребёнка, в который писцы церковного суда внесли завещания, утверждённые осенью 1741 года.

Завещание Томаса Феррерса, суконщика и гражданина Оксфорда, занимало три страницы убористого канцелярского письма. Суконщик поручал душу Богу, отказывал дочери Мэри двести фунтов и серебряный кофейник, служанке пять фунтов и свою кровать, а на второй странице переходил к главному. Морс прочёл это место медленно, разбирая росчерки, и переписал в блокнот буква в букву, с прописными, как ставил их писец:

Также Дом мой на улице Холиуэлл со всем, что к нему принадлежит, и Луга мои в Вулверкоте даю и завещаю Ректору и Членам Колледжа Лонсдейл в Оксфорде, с тем чтобы из доходов оных содержали они Чтеца Греческого языка, доколе первый от моей Крови не будет избран Стипендиатом названного Колледжа; а когда таковой будет избран, то названные Дом и Луга да отойдут таковому Стипендиату и наследникам такового Стипендиата навечно.

«Первый от моей Крови»: the first of my Blood. Слово в слово.

Доктор Латимер прочла через его плечо, потом ещё раз, потом сняла очки.

— Суконщик был умнее священника, — сказала она шёпотом, потому что за соседним пюпитром старик в митенках смотрел на них с ненавистью. — Или нанял хорошего стряпчего. Здесь нет ни «сына», ни «внука», ни «мужского пола», ни даже «его»: видите, such Scholar, «таковому Стипендиату», дважды подряд, лишь бы не ставить местоимения. У него была одна дочь, сержант. Он знал, через кого пойдёт его кровь, и написал так, чтобы кровь прошла.

— И что это значит сейчас?

— Сейчас это значит, что в декабре прошлого года, когда совет Лонсдейла избрал мисс Джудит Кемп стипендиатом по истории, дом на Холиуэлл-стрит и восемьдесят акров в Вулверкоте перестали принадлежать колледжу. — Она подумала и поправилась, как поправляются юристы: — Могли перестать. Суд провозится с этим годы. Есть правило против распоряжений, которые связывают имущество на вечные времена, есть двести лет владения, есть то обстоятельство, что дар сделан на благотворительную цель, и я взялась бы защищать любую сторону с одинаковым удовольствием. Но для нашего дела неважно, что решил бы суд через пять лет.

— Важно, что услышал бы совет в среду.

— Да. — Она надела очки обратно и долго глядела в книгу. — Хьюберт встал бы и прочёл вот это вслух, при тридцати двух свидетелях. И с этой минуты дом, в котором Николас прожил четырнадцать лет, сделался бы спорным, его жалованье спорным, а сам он человеком, который два года учил колледж справедливости и теперь должен либо отдать ключи восемнадцатилетней девочке, либо судиться с ней на глазах у всего университета. Он не жаден. Он привык, что его любят. — Она замолчала. — Я сказала вам в пятницу, что он порядочный человек.

— Сказали.

— Я учу студентов не верить свидетелю, который говорит «порядочный человек». Это значит только то, что со свидетелем были любезны.

Служитель в халате за полтора часа и небольшую плату изготовил выписку и поставил на ней синий штемпель архива, удостоверявший, что списано верно. Морс сложил лист вчетверо, как были сложены те четыре, которых он не видел, и убрал в блокнот.

Обедали они напротив, в подвальчике, куда ходят адвокаты. Доктор Латимер взяла стакан рейнвейна, Морс взял воды, и она ничего на это не сказала, за что он был ей признателен. Он смотрел, как она ест, быстро и рассеянно, уже думая о чём-то, и находил в себе знакомое чувство, которое посещало его над каждым делом и ни разу ни к чему не привело.

— Из вас вышел бы хороший адвокат, сержант, — сказала она на перроне Паддингтона. — Вы читаете то, что написано. Этому нельзя научить, я пробовала.

— Я за десять дней дважды прочёл не то.

— Зато в третий раз не поверили себе и поехали смотреть. — Она открыла дверь вагона. — У девочки теперь будет адвокат, хочет она того или нет. А у вас до завтрашнего вечера должен быть кто-нибудь, кому поверит ваш начальник. Вам он не поверит. Я бы на его месте не поверила.

Морс подумал о человеке, который восемь лет сидел с ним в одной комнате, шевелил губами над «Полицейским правом» и ни разу в жизни не доложил больше, чем видел.

Глава пятнадцатая

Нет ничего сокровенного, что не открылось бы.
— Евангелие от Луки, 12:2

В пятницу утром сержант Морс сделал то, чего не делал за все годы службы: рассказал свою версию товарищу прежде, чем начальнику. Он рассказал её в буфете на Касл-гейт, над чашкой чая, разложив на столе блокнот, письмо викария, раскрытую «Историю колледжа» и выписку с синим штемпелем, и Стрейндж слушал его, как слушал всё: не перебивая и двигая губами.

— Значит, что у тебя есть, — сказал он наконец. — У тебя есть, что джентльмен сказал не теми словами.

— У меня есть, что он сказал словами бумаги, которую, кроме покойного, никто не видел двести лет.

— Я и говорю. Шеф спросит, кто это слышал, кроме тебя. — Стрейндж повертел выписку и положил обратно, очень бережно. — Никто не слышал. И всё-таки, дружище, на этот раз оно сходится по-другому. Те два раза ты начинал с того, кто виноват, а потом подбирал к нему остальное. Теперь ты начал с бумажки и пришёл к человеку, который тебе ещё и нравится. — Он допил чай. — Пойдём вместе. Говорить буду я, ты молчи, пока не спросят.

Старший инспектор Хиллиан выслушал Стрейнджа стоя, у окна. Стрейндж изложил дело в том порядке, в каком изложил бы кражу велосипеда: что найдено, где, кем, и что из этого заверено штемпелем. О цитате он сказал в самом конце.

— Одна фраза, — произнёс Хиллиан. — В блокноте человека, который за две недели дважды нашёл мне убийцу.

— Он записывает слово в слово, сэр, — сказал Стрейндж. — Я восемь лет сижу с ним рядом. Он выводы делает быстрее, чем надо, это верно. А записывает как граммофон. Мы в буфете за шутку держим спрашивать у него, кто что сказал в прошлый вторник.

Хиллиан долго смотрел во двор.

— Ордера на обыск у члена колледжа я под одну фразу не попрошу, — сказал он. — Завтра в десять вы пойдёте к нему оба, с визитом. Старший Стрейндж. Морс попросит джентльмена повторить, на каких условиях оставлен дом, и Стрейндж услышит ответ своими ушами. Если он скажет «потомок мужского пола», вы просите прощения и уходите, и в полдень я посылаю за девочкой. Если скажет как в среду, покажете ему выписку и книгу и спросите, где он прочёл эти слова. Больше ничего. Девочка звана туда к чаю?

— К четырём, сэр.

— Значит, до четырёх всё должно кончиться, так или иначе.

В субботу в саду за домом Феррерса лежал туман. Мистер Вейн открыл сам; жена, сказал он, увела детей на рынок за пирожными к чаю. Он посмотрел на Стрейнджа, занявшего собой крыльцо, и улыбнулся обоим.

В кабинете горел камин. Греческий словарь лежал на конторке, закрытый.

— Я хотел бы уточнить одну запись, сэр, — сказал Морс. — В среду вы назвали мне условие, на котором суконщик оставил колледжу этот дом. Не повторите ли вы его для сержанта Стрейнджа?

— Охотно, хотя и не понимаю зачем. Доход чтецу греческого языка, «доколе первый от моей крови…»

Он остановился. Остановился он сам, на полуслове, прежде чем Морс успел положить на стол книгу в потёртом коленкоре; мистер Вейн был филолог и услышал собственную цитату так, как слышал чужие. Лицо его не изменилось. С него только сошло то, что делало его приятным.

Морс раскрыл «Историю» на странице 214 и рядом положил выписку.

— В книге напечатано «первый потомок мужского пола», сэр. Так говорит казначей и так говорят все, кто читал книгу. «Первый от моей крови» написано в завещании. Вот список с него из лондонского архива, вчерашний. Подлинник доктор Парджетер нашёл в башне двадцать седьмого сентября, и с тринадцатого октября его там нет. Где вы прочли эти слова?

В камине осело полено. Мистер Вейн смотрел на выписку, не прикасаясь к ней, и Стрейндж, который повидал немало людей в эту минуту, потом говорил, что ждал крика или адвоката и не дождался ни того, ни другого.

— Одна фраза, — сказал наконец Вейн с каким-то удивлением. — Я двадцать пять лет учу мальчиков, что цитировать надо по изданию, которое все читали, а не по рукописи, которую видел ты один.

Он встал, подошёл к конторке и открыл греческий словарь ближе к середине. Между страницами лежали четыре листа, сложенные вчетверо, с бурой печатью на последнем.

— Я не смог их сжечь, — сказал он. — Это единственное, что меня во всём этом деле удивляет. Камин горел каждый вечер. Я подносил их к огню три раза и три раза клал обратно, на слово «наследник», если вам интересно, куда именно. Рукописи двести тридцать лет. У меня не поднялась рука.

— На рукопись, — сказал Морс.

— Да, сержант. На рукопись не поднялась. — Он сел. — Он наклонился ко мне за обедом, в субботу, между рыбой и мясом, и сказал мне на ухо всё, до запятой. Что в среду прочтёт это совету. Что девочка уже в колледже и ещё ничего не знает. И сказал: «Вы привели их сюда за руку, Вейн, и первая же выставит вас из дому. Двадцать второй голос был ваш». Я засмеялся. Меня так воспитали: когда бьют, смеяться.

Стрейндж вынул блокнот, посмотрел на Морса и убрал обратно.

— Вы подумаете, что дело в деньгах, — продолжал Вейн. — Оно и в деньгах тоже, у меня трое детей и ничего, кроме этого дома. Но я всю ночь видел не улицу. Я видел среду. Как он встаёт, читает вот это своим скрипучим голосом, и тридцать человек поворачиваются ко мне и ждут, что скажет человек, который два года говорил им о справедливости. Справедливо было бы встать и отдать ключи. Я это знал. Я превосходно это знал. — Он потёр лицо ладонью. — В воскресенье, пока колледж сидел за ланчем, я поднялся в башню. Я бывал у него сотни раз и знал, как он зажигает лампу: правой за ножку, а левой в это время уже лезет за бумагами. Шкаф я подвинул, чтобы бумаги оказались под левой рукой. Нож у меня был с собой. Шпильки я купил в субботу вечером, на Корнмаркет, я вам об этом, в сущности, сказал. — Он помолчал. — Шпилька была низостью. Остальное я ещё как-то могу себе объяснить, шпильку нет.

— Когда вы взяли завещание?

— В тот же вечер, в половине десятого. Я вернулся в колледж, потому что не мог не знать. Лампа горела. Он сидел. Коробка стояла у кресла, и я взял листы, не коснувшись ни его, ни стола. — Вейн поднял глаза. — Девочку я сегодня звал к чаю, чтобы узнать, что он успел ей рассказать. Только за этим. Я хочу думать, что только за этим.

Сержант Стрейндж поднялся. Он произнёс положенные слова медленно и без единой ошибки, в том порядке, в каком они напечатаны в синей книге, и Морсу, стоявшему у окна, пришло в голову, что за всю эту историю только два человека процитировали текст точно, и одного из них это погубило.

На крыльце они встретили миссис Вейн с детьми и белой картонной коробкой, перевязанной бечёвкой. Младший мальчик нёс коробку сам, обеими руками. Морс отвернулся и до самой Касл-гейт не произнёс ни слова.

Глава шестнадцатая

Пусть многое ушло, но многое осталось.
— Альфред Теннисон, «Улисс»

Совет колледжа Лонсдейл собрался в среду тридцатого октября, с опозданием на две недели и в составе тридцати одного человека. Завещание суконщика прочёл вслух ректор, по списку с синим штемпелем, потому что подлинник лежал в железном шкафу на Касл-гейт, и читал так тихо, что задние ряды просили повторить. Доктор Трейл рассказал об этом Морсу через час, во дворе, куда сержант пришёл вернуть мистеру Тидмаршу один том и вычеркнуть свою подпись в клеёнчатой книге.

— Пергамент победил, сержант, — сказал доктор Трейл, и румянец его в то утро был не столь ярок. — Он два года твердил, что девицы обойдутся нам дороже, чем мы думаем, и они обошлись нам в дом, луг, чтеца и хранителя грамот. Ни один пророк не бывал так прав и не получал от этого так мало удовольствия. — Он помолчал, что было на него непохоже. — Знаете, я ведь сидел напротив них в ту субботу. Я видел, как Вейн засмеялся. Я тридцать лет зарабатываю на хлеб тем, что слышу фальшь в строке, и не услышал её в смехе человека, с которым обедал четырнадцать лет.

Дом на Холиуэлл-стрит опустел к Рождеству. Миссис Вейн увезла детей к матери в Абингдон, и греческий словарь с конторки уехал вместе с ними, потому что принадлежал не суконщику.

Мисс Джудит Кемп узнала о своём происхождении от доктора Латимер, за чашкой чая, и первым делом спросила, не отчислят ли её теперь. Вторым делом она сказала, что не хочет дома, из которого выехали дети. Доктор Латимер ответила, что хотеть или не хотеть будет можно лет через пять, когда выскажется суд, а пока ей надлежит к четвергу написать сочинение о Великой хартии. Суд высказался в 1979 году, в том самом, когда университет признал свой пятилетний опыт удавшимся, и дело кончилось мировой, условия которой колледж не оглашал. Известно только, что чтецы греческого языка в доме Феррерса больше не живут.

В начале ноября к воротам Лонсдейла подъехал на велосипеде маленький лысый человек с зажимами на брюках и вручил казначею конверт Уэссекского общества взаимного страхования жизни. Десять тысяч фунтов пошли, согласно воле застрахованного, на премию имени Хьюберта Парджетера за лучшее сочинение по истории английского землевладения, «открытую для всех членов колледжа». Хранитель грамот составил эти слова в августе и, будучи тем, кем был, не мог не понимать, кого они будут означать в октябре. Впервые премию присудили в 1976 году, и получила её студентка третьего курса из Йоркшира, которая единственная с пятьдесят второго года верно ответила на его вопрос.

Сержант Досон первого ноября стал инспектором и в тот же день перестал стоять в коридоре. Сержант Стрейндж в конце месяца выдержал экзамен, ошибившись, по его словам, только в вопросе о скоте на дороге общего пользования. Арест Николаса Вейна был записан на него, как и следовало: он был старшим и он произнёс слова. Вечером того дня Стрейндж положил Морсу на стол заявление о допуске к экзамену, заполненное во всех графах, кроме подписи. Морс поблагодарил и убрал его в ящик, где оно пролежало четыре года.

Старший инспектор Хиллиан не сказал по этому делу ничего, что у него считалось похвалой. Только однажды, встретив Морса на лестнице, он остановился пролётом выше и произнёс, не оборачиваясь:

— Вы ждали до пятницы. Я заметил.

Вечером тридцатого октября Морс достал из-за каминных часов кремовый конверт и сложенный вдвое лист, на котором третью неделю стояли три слова. Он писал долго и порвал четыре черновика, из которых первый был об электрической лампе, второй о страховом агенте, третий о погоде в Оксфорде, а четвёртый занимал полторы страницы и объяснял всё. В конверт пошло пятое:

Дорогой мистер Брайт,

благодарю Вас за письмо. Я должен был написать Вам четыре года назад и не знал как; не знаю и теперь. Если служба приведёт меня в Сассекс, я приеду.

Ваш Морс

Он перечёл написанное и заметил во второй фразе точку с запятой. Она стояла там, где ей положено стоять, и он её оставил.

До почтового ящика было сто ярдов, и стоял он напротив паба, в окнах которого горел свет. Морс опустил письмо, постоял, глядя на окна, столько, сколько нужно человеку, чтобы сосчитать до двадцати двух, и пошёл домой, где его ждали первый акт «Зигфрида» и стакан апельсинового сока.

Ответ пришёл через три дня, тем же мелким прямым почерком, и состоял из одной строки:

Приезжайте и без службы. Р. Б.

Сержант Морс поставил его за часы. Он поехал в Сассекс через два года, в июле, в самую сильную засуху, какую помнили в Англии, и служба тогда всё-таки была при чём.