Уклон
Андрею Платонову, с поклоном
Ефим Сухотин пришёл в Третью трудовую армию осенью тридцать шестого года, когда у него кончилось прежнее назначение жизни. Раньше он служил счетоводом в кредитном товариществе «Взаимность» и считал крестьянские деньги, пока они были. Потом хлеб подешевел во всём мире, деньги ушли из товарищества неизвестно куда, и считать стало нечего. Сухотин прожил год без дела и почувствовал, что от пустого времени у него слабеет ум и тело перестаёт понимать, зачем оно ест хлеб.
Трудовая армия стояла в сухой степи за Волгой. В ней было четыре тысячи человек, которых государство собрало вместе, чтобы они не пропали поодиночке. Люди жили в дощатых бараках и рыли канал, по которому волжская вода должна была пойти на восток, в безводное место. За работу давали паёк и семь рублей в месяц, а кроме того давали смысл, напечатанный на фанерном щите у штаба: «Нация есть труд, сложенный вместе».
Сухотин прочёл щит и подумал, что в товариществе тоже складывали вместе, только деньги, и деньги не удержались. Может быть, труд удержится лучше, потому что его нельзя унести в кармане.
Его спросили, что он умеет. Он сказал, что умеет считать. Тогда ему выдали нивелир, то есть трубу на треноге, сквозь которую смотрят на рейку и узнают, насколько одно место земли лежит ниже другого. Командир роты Прохоров, бывший землемер, объяснил ему главное за одну минуту.
— Вода не солдат, — сказал Прохоров. — Она приказа не понимает и вверх не идёт. Ей нужен уклон, четыре сантиметра на каждый километр. Дашь меньше, она встанет и зацветёт. Дашь больше, она побежит и размоет берега. Твоё дело держать четыре сантиметра.
Сухотину понравилось, что у воды есть своя нужда и что нужда эта маленькая и точная. В товариществе он считал процент, а процент был выдуман людьми и мог обмануть. Уклон был свойством самой земли и обмануть не умел.
Он стал ходить с нивелиром впереди землекопов. Степь лежала перед ним ровная и скучная, и глаз не находил на ней ни верха, ни низа. Но труба видела то, чего не видел глаз, и Сухотин понемногу выучился чувствовать ногами, где земля уступает, а где противится. Вечером он записывал отметки в ведомость тем же почерком, каким раньше записывал вклады, и ему казалось, что теперь он ведёт счёт не чужому добру, а будущему времени.
Рядом с ним копал старик Лукьян, разорившийся пахарь из-под Николаевска. Лукьян копал медленно и каждый пласт клал на отвал бережно, не бросая.
— Ты зачем её жалеешь? — спросил Сухотин. — Глина ведь, неродящая.
— Я не глину жалею, — сказал Лукьян. — Я себя приучаю. Я сорок лет землю пахал для хлеба, а теперь рою для воды. Руки не верят. Им думается, что я могилу копаю, больно длинную.
Зимой Лукьян умер от простуды и от того, что устал привыкать. Его положили в отвал канала, на сухом месте, и Прохоров сказал над ним по уставу, что рядовой труда пал за оздоровление Отечества. Сухотин после похорон поставил рейку на могильный бугор и взял отметку. Бугор был выше дна на два метра шестьдесят сантиметров. Он записал это в ведомость, чтобы от человека осталось хотя бы число.
Весной тридцать седьмого года канал довели до отметки «сорок два», и из Саратова приехало начальство пускать воду. Поставили стол под сукном, оркестр играл марш. Генерал в шинели сказал, что воля нации поворачивает реки, и махнул перчаткой. Щит подняли.
Вода пошла. Она шла рыжая, с пеной и сором, и Сухотин шёл за ней по берегу и видел, что она слушается его четырёх сантиметров: не стоит и не бежит. От этого у него в груди стало тесно и хорошо, как не бывало от самого верного баланса.
На одиннадцатом километре вода кончилась. Она не остановилась, а именно кончилась: стала мельче, потом пошла по дну тёмным языком, потом язык побледнел и всосался в землю. Дальше дно лежало сухое, в трещинах. Степь, не пившая досыта от сотворения, забрала волжскую воду себе.
Начальство уехало раньше, чем это стало известно, и в газете напечатали, что канал действует. Прохоров сидел на отвале серый и боялся не за себя, а за роту, которую теперь могли снять с пайка.
— Сорок два километра, — говорил он. — Год жизни четырёх тысяч человек. И всё ушло в песок, как в твоём банке.
Сухотин не ответил. Он взял ведомость и стал считать. Он знал длину дна и его ширину, знал, сколько воды подаёт щит за сутки, а сколько выпивает один квадратный метр сухой глины, он измерил сам, налив воду в ямку из котелка. К ночи у него вышло, что земля будет пить девятнадцать дней, а на двадцатый напьётся и пустит воду дальше, к людям.
— Это не в песок, — сказал он Прохорову. — В банке деньги ушли, и никто не знал куда. А тут известно куда. Она раньше нас хотела.
Он вписал степь в ведомость, в графу «прочие потребители», и против неё поставил расход и срок. Прохоров прочёл, подумал и подписал, потому что бумага с числом была лучше, чем бумага с оправданием.
Ночью Сухотин лёг на берегу у одиннадцатого километра, недалеко от лукьянова бугра, и приложил ухо к глине. Внизу шёл тихий сплошной шорох: земля пила. Она пила без жадности, ровно, как пьёт лошадь после долгой дороги, и Сухотину не было жалко воды. Он понимал, что человек пришёл сюда недавно и ненадолго, а земля терпела свою жажду всегда, и было бы неверным счётом обнести её.
Утром он встал, взял нивелир и пошёл мерить дальше отметки «сорок два». Уклон оставался прежний, четыре сантиметра на километр, и другого назначения у него не было.