Дело о последнем приговоре

После дела о тысяче порезов я стал замечать, что вокруг нас слишком тихо. Тишина сопровождала наши расследования и раньше. Люди не любят говорить о странных вещах, особенно когда те касаются власти, храмов или прошлого. Но теперь тишина изменилась. Прежде люди просто молчали, а теперь осторожно выбирали, что сказать.
Первым это заметил Ло. Однажды вечером он долго наблюдал за улицей возле нашего двора, потом показал что-то Цзяню жестами, и Цзянь вложил мне в руку пластинку с двумя словами: «За нами следят». Я спросил, кто именно, и ответ встревожил меня еще больше. Ло ни разу не видел одного и того же человека дважды. Наблюдатели постоянно менялись. Одни появлялись у чайных домов, другие у архивов, третьи у самого Управления. Они не приближались и не вмешивались, но неизменно оказывались рядом.
Несколько дней спустя меня вызвали в Палату Ритуалов. Приглашение было составлено так вежливо, что ничего хорошего ждать не приходилось. Меня благодарили за службу, отмечали успехи Управления Безупречной Гармонии и выражали надежду на дальнейшее плодотворное сотрудничество. Обычно такими словами начинают, когда хотят сказать неприятное и не произнести при этом ни одной грубости.
Так и вышло. Чиновник, который меня принял, оказался человеком образованным и доброжелательным. Он расспрашивал о расследованиях, справлялся о моем здоровье и даже похвалил работу по делу о потерянных именах. Лишь спустя некоторое время разговор подошел к настоящей причине встречи. По его словам, мои расследования стали проявлять избыточный интерес к вопросам истории. Я ответил, что история сама появляется в этих делах, нравится мне это или нет. Тогда собеседник помолчал и заметил, что в таком случае следует расследовать дела лучше. Угрозы в его голосе не было, и потому я запомнил эту фразу крепче любого прямого предупреждения.
Когда я вернулся в Управление, Цзянь уже ждал меня. По его дыханию я понял, что случилось что-то важное. Он вложил мне в руку пластинку: «Исчезли копии». Подлинники дел по-прежнему лежали в архиве. Пропали наши рабочие бумаги: заметки, черновики, выписки и связки старых пластинок. Кто-то начал собирать следы наших расследований. Нас уже не просто заметили, нас изучали.
Через неделю случилось событие, заслонившее остальные тревоги. В столице готовилась казнь через линчи. Даже в Империи эту кару применяли редко и назначали за преступления, в которых видели угрозу самому порядку вещей. Осужденным оказался архивный сверщик. Он не был ни философом, ни главой еретической секты, ни заговорщиком. Всю жизнь он занимался одним: ему читали вслух подлинник и копию, а он на слух и на память отыскивал расхождения. В архивах эту работу издавна поручают слепым. Обвиняли его в распространении запрещенных текстов и в подрыве общественной гармонии.
Казнь назначили через пять дней, и в первый же из них осужденный подал прошение о встрече. Он не просил о ней ни судью, ни священнослужителя, ни чиновника Палаты Ритуалов. Он хотел видеть меня и назвал меня по имени. Оставить такую просьбу без внимания было нельзя, и на следующее утро меня провели в старый корпус городской тюрьмы.
Камера была маленькой и сырой. Пахло плесенью, старой соломой и лекарственными травами. Когда дверь за моей спиной закрылась, человек внутри сразу заговорил. Голос его был спокоен и ровен, словно мы встретились по обычному делу. Он сказал, что рад тому, что пришел именно я. Я спросил, знакомы ли мы, и сверщик ответил, что нет. Потом добавил, что знает обо мне только одно: мы оба не видим.
Меня это удивило сильнее, чем следовало. Он объяснил просто. Люди говорят, сказал он, и всегда говорят больше, чем нужно, а слепые хорошо слушают.
Я спросил, зачем он добивался встречи. Он ответил, что из-за песни.
Внутри у меня что-то сжалось. Слишком многое в последние месяцы было связано с этой песней. Сверщик же говорил о ней как о старой знакомой. По его словам, он помнил ее почти целиком. Он знал гораздо больше тех обрывков, что слышали пострадавшие по делу о тысяче порезов, и больше той детской считалки, которую пели на улицах.
Потом он рассказал свою историю. Много лет назад его поставили сверять старые архивы. Среди тысяч бесполезных и попорченных бумаг чтец наткнулся на странную запись. Это не было указом, трактатом или молитвой. Это был текст песни. Позже запись изъяли вместе с другими бумагами, признанными нежелательными для хранения. Но чтец успел прочесть ее вслух дважды, для сверки, и текст остался у сверщика в памяти. Слепые, заметил он, вообще доверяют памяти больше, чем бумаге.
После этого он запел. Голос был слабым, но мелодию я узнал сразу. Это была та самая песня про пташку и три дороги. За знакомыми строками последовали куплеты, которых я никогда не слышал. В одном пташка искала старое гнездо и находила только след топора там, где когда-то стояло дерево. В другом она спрашивала о гнезде у воды, ветра и камня, и каждый помнил только часть ответа. Чем дольше я слушал, тем сильнее мне казалось, что песня сложена вовсе не о птице. В ней пелось о памяти, а может быть, о людях.
Когда сверщик закончил, я долго молчал. Потом спросил, понимает ли он смысл этих слов. Он честно признался, что нет. Он думал, что песня когда-то была намного длиннее и сама составляла часть чего-то большего: древнего предания, или карты, или ритуала. То, что от нее осталось, походило на обломок чего-то почти полностью уничтоженного.
Разговор перешел на архивы, запрещенные книги и старые документы. Сверщик говорил осторожно, будто и теперь опасался называть некоторые вещи прямо. Под конец я задал вопрос, который занимал меня больше всего. К линчи не приговаривают за случайную ошибку, и я хотел понять, за что именно ему назначили такую смерть.
Он ответил, что за любопытство.
Я решил, что ослышался, но он повторил это совершенно серьезно. Несколько лет назад, пояснил он, ему прочли для сверки документ, которого не должно было существовать. Это был не обрывок и не поздний список. Ему попал полный текст древнего указа, упоминания о котором мы уже встречали. Сверщик запомнил его, как запоминал все, и на беду спросил у чтеца, почему копии к этому подлиннику нет. После этого вопроса его жизнь стала быстро меняться. За ним начали следить. Его перевели на другую работу. Потом начались допросы, а за ними арест.
Я попытался узнать, что было в указе. Сверщик надолго замолчал, а потом произнес одну фразу: здесь слишком много ушей.
Тут в соседней камере кто-то тихо запел песню про пташку. Спустя некоторое время к нему присоединился второй голос, потом третий. Мелодия медленно расходилась по тюрьме. Сверщик послушал и очень тихо сказал, что песня возвращается.
Я не стал спрашивать, что он имеет в виду. Мне казалось, что ответ мне не понравится.
Во дворе тюрьмы меня ждали Ло и Цзянь. По тому, как резко они двинулись мне навстречу, я понял, что есть новости. Цзянь вложил мне в руку пластинку: «Казнь перенесли». Я спросил, на какой день, и получил вторую: «На сегодня».
Я остановился посреди двора. До назначенного часа оставалось немного.
Тогда мне впервые пришло в голову, что кто-то очень не хочет, чтобы сверщик пережил еще одну ночь. Этот кто-то мог бояться его слов или его памяти. А может быть, он знал, что некоторые песни опаснее трактатов.
Покидая тюрьму, я поймал себя на странном чувстве. До сих пор мне казалось, что мы расследуем прошлое, ищем причины старых решений, забытых указов и уничтоженных архивов. Теперь прошлое само двигалось нам навстречу. Оно больше не пряталось в книгах и рукописях. Оно говорило с нами человеческими голосами, пело детские песни и умирало под ножом палача. Впервые за все это время я чувствовал не любопытство следователя, а страх человека, который подошел слишком близко к чему-то огромному.